26 ноября 2022

Клермонская грешница: сто первая исповедь

События рассказа  не связаны по времени и действию с достоверной хронологией.

« — Если не хотите взойти на костер, то запомните, милейший Ренье! Господь не может вложить в уста человека то, чего он еще сам не свершил! – медленно отчеканил епископ и вперил колючий взгляд в приора, — Устами провидца говорит дьявол!»

    Ночь. На краю Клермонского леса, там, где обрываются непролазно-топкие чащобы, где небо вязнет в раскидистых каштанах и кленах, над россыпями желудей дремлют в звенящей тишине величавые дубы. А среди чистых  рощ,  за виноградными стенами укрылся от мирских соблазнов  монастырь святого Доминика, снисходительно прижав к себе деревушку свободных франков.

На базилике задребезжал колокол. Звонарь разбил сияющую ночь надвое. Надменные облака текут в прозрачный лик луны. Но угрюмый сыч режет эту вальяжность  росчерком тьмы, вспарывает острыми  крыльями  мягкую тишину. Мрачный  вестник смерти, он скользит  стремительной тенью над хижинами вольных землепашцев, неотличимых от ометов сена. Летит над уверенным в своей каменной незыблемости монастырем.

На заулках обители раззевался в звезды заспанный тутор, привычно встряхнул дубовую колотушку. «Тук-тук! Не спим!». А в ответ рассыпаются серебряным звоном сверчки и, зловеще хохочет, взлетая на костлявый шпиль храма,  желтоглазая сова. Восхищенная сиянием ночи, она сзывает на светлые холмы коварную нежить, выкликает ее из глубин  топей Клермона , напитанных ядом желтых туманов и холодом тьмы, чтобы мертвые согрели свои закоченевшие тела в лучах ночного светила.

Резкие крики пугают разомлевшего монаха. Он вздрогнул от озноба, выдернул себя из мгновенного провала в тягучий сон, испуганно глянул в сторону освещенного окна кельи приора монастыря преподобного Ренье, проводившего в заботах даже ночи.

Отец Ренье, высокий, склонный в полноте добряк, старательно поскрипывая превосходным гусиным пером, склонился,  налегая животом,  над легкой кафедрой орехового дерева. Водил по чистому пергаменту  в меру затупленным  кончиком пера, чертил лиловыми чернилами изящные буквы. Ренье писал своему давнему знакомому,  епископу Одону Суассонскому , прозванного за добродушие и неуемную тягу к земной пище Тучным, что вполне соответствовало его облику: крупный жизнерадостный толстяк с румяными щеками, выпуклыми близорукими глазами и маленьким, собранным в куриную гузку, сладострастным ртом.

Ренье знал, что год назад епископ Одон прибыл по делам в аббатство Труа и застрял там, пережидая весенний разлив Сены, а потом неожиданный набег норманнов. «Норманны,  бретонцы. Ох, эта карающая десница господня», — сокрушенно вздохнул Ренье, вписывая последние слова.  При хорошей погоде Труа — всего в шести днях пути от Мулена, а от него до монастыря рукой подать. И преподобный Одон непременно отправится в путь, получив весточку от старого товарища, если только находится в полном здравии. Но об этом помолится братия монастыря, попавшего, по воле божьей или, скорее всего, самого дьявола, в весьма неудобную ситуацию, над разрешением которой уже почти месяц безуспешно бился отец Ренье.

Но дело было настолько запутанно и опасно для святой церкви, что измученный предположениями приор, не решив ничего, вспомнил о своем высокопоставленном товарище и не видел иного выхода, как призвать его к себе или в аббатство Мулен.  Благо что, ко времени, подходит пристойный повод: ровно через  три недели, в разгар неласкового лета, грядет канун дня святого Иоанна. А там – как выйдет! Все в воле божьей…

*******

    Труа — зеркало многоликой страны франков.  По дорогам скачут блестящие кавалькады графов и сеньоров. Порою опушки лесов над обрывами и отмелями Сены оглашались неистовым лаем псов и воплями рожков. Высокородные господа и благородные псы мчались  разгоряченной погоней за зверем, в щедрых лучах солнца ярко блестит золото и серебро на великолепной сбруе бесценных скакунов. Пропуская мимо недосягаемую роскошь, на тряских телегах едут  робкие селяне, мечтая с выгодой продать в Труа что осталось от поборов сеньоров и приоров монастырей.  Раздельно бредут набожные монахи и, схожие с разбойничьими ватагами, труппы лицедеев, влачившие с собой вертепы разврата и хулы на белый свет, спрятав под одеждами мимов острые ножи и тощие кошельки.

Труа – это роскошь и благочестие от бога. Труа — нищета и пороки от дьявола. Луч солнца и мрак болот. Величие замков и убогость хижин. Свобода сильным и рабство слабым. Труа – зеркало души страны франков, закосневшей в ласковых объятиях монастырей и каменных догматах веры, утверждаемой  кнутом палача и мглой ледяных казематов. Не стало единого бога, и нет великого короля. Дым костров  уносит сомнения, убеждая  еретиков в праведности . Пустое величие равнодушно взирает на мятежно поедавший себя мир из синевы небесной и с высоты, скрытых облаками, башен замков.

Но в этом году охоты в редкость, сеньоры обеднели, им не до забав.  Зато налоги никто не отменял. Закон незыблем: пусть небо обрушится на землю, но, последний оставшийся в живых вассал — выплатит господину то, что положено ему от бога. 

И никому нет дела до того, что по дорогам  уныло плетутся  разоренные крестьяне: нищие, износивших одежды  в поисках пропитания себе и своим детям. Изувеченные калеки трясли обрубками рук, косно мычат кусками  урезанных языков, плачутся мутным гноищем из пустых глазниц. Святая Дева, укажи предел человеческим страданиям?  Велики грехи, но и наказание непомерно! Всего за пять лет страна, и без того разрываемая на части владетельными сеньорами, дважды претерпела насилие алчных бретонцев. Грабивших, увеча и убивая ради забавы беззащитных людей, тщетно пытавшихся докричаться до господ, укрывшихся в стенах неприступных замков, оставивших свои владения богу и беспощадным варварам.  И в довесок к бедам в этом году только-только отшумел страшный по внезапности набег Зигфрида Сивоусого. Свирепого конунга норманнов, от невероятной жестокости которого бежит сам дьявол, предпочитая отсидеться в преисподней, только б  не попасть в руки северян. Но бог спас Францию, хоть и не безвозмездно. Цена спасения –  остывающие руины Парижа и разграбленные святыни городов вдоль Сены. Слуги ада в норманнском облике жутко измывались над истерзанным телом милой Франции, заливая в свою ненасытную глотку человеческую кровь и чудесные вина с виноградников, уже растоптанных копытами злобных коней. Не скоро еще живая лоза отойдет от ужаса и зацветет. Об этом думал озабоченный Ренье, вздыхая о бедствиях тяжкого года.

…Едва лишь начинал брезжить рассвет и петухи ленивой хрипотцой извещали о приходе дня, как на базилике ударил колокол, призывая затворников к молитве. Селяне крестились и, спросонок  помянув нечистого, которому в такую рань не спится, поворачивались досыпать на другой бок. А монастырь оживал, начинал светиться тусклым огнем сальных свечей в узких как бойницы окошках.

Свеча оплывала воском на нити, связавшие пергамент в трубку. Приор вдавил перстень в середку горячего пятна, запечатав письмо к его высокопреподобию   Одону Тучному,  епископу Суассонскому, и бережно отложил свиток в сторонку.

*******

  По тропе веселого леса бодро трусит  длинноухий мул.  На нем трясет студнем жирных щек улыбчивый толстяк в серой шерстяной столе, с откинутым на круглую спину капюшоном, надетой поверх белой монашеской рясы. Седок очень плотный и неповоротливый, одетый отнюдь не по-епископски, пропахший уксусом, чесноком и скверным запахом придорожных ночлежек. Мул семенит крепкими копытами, бойко брякает кольцами узды, радуясь чистому лесу и отсутствию назойливой мошкары, отлетевшей в глубины топких чащоб. Вызывающие уважение почтенным возрастом раскидистые буки навевали толстяку приятные мысли. Вокруг кипит, щелкает, перекликается многоголосый мир, полный мохнатых летних цветов. Ветерок обвевает лицо, и, словно шелуха, отлетали мразь и гнусность последних месяцев, обрекших Францию на немыслимые страдания. И путник улыбался своим думам, с удовольствием вдыхая чистый  воздух свежего леса, пропускавшего через резные листья ласковые лучи вечернего солнца. Радовался возможности размять свои закосневшие кости на тряском мулле, пустившись в путь по приглашению старинного друга, настоятеля монастыря святого Доминика  на краю Клермонского леса.  Дорога небезопасна, но епископ  Одон резонно рассудил, что разбойники, несмотря на свое отчаяние, все ж остаются христианами и вряд ли покусятся на высокий духовный чин. Святость, как и власть –  неприкасаема! Достаточно поглядеть на воткнутый в плаху топор, на помосте у главных ворот Клермона, чтобы навсегда это понять. Что же до бегущих прочь норманнов,  то их мелкие шайки обшаривают убогие деревеньки далеко от этих мест на притоках Сены, загружая дракары никчемным барахлом, не стоившим даже истертого медного обола, утерянного века назад римским легионером,  пришедшим на землю галлов с мечом в руке.

 «Нет! С мечом бесполезно идти в наши земли!» — думал епископ, а мул, соглашаясь с ним, кивал и кивал заячьими ушами. — «М-да. Заносчивые северяне уже обрели возмездие за преступления. По слухам  граф Эдвард Парижский собрал войско и уже встретил  Сигурда  несокрушимой стеной панцирных всадников.

Там, где Сена поворачивает на восток к Руану, прозвучал рог вестника, и войско франков утопило наглецов в оскверненной ими реке. Там, на фоне неба, синего как знамя, на пиках храбрецов  победно реют значки с гербом восставшего из пепла Парижа,  а Сена покрылась плывущими к устью останками нечестивцев!» — проникся пафосом Одон.

Воодушевленный порывом патриотизма епископ радовался жизни. Улыбчивый, широколицый, он совсем не походил на священнослужителя, больше, пожалуй, на владетеля небольшого бенефиция, любителя кровяных колбасок и ароматных свиных окороков,  хорошо выдержанных в можжевеловом дыму, восхитительно вкусных, особенно, если у бочонка  с бордо стоит виночерпий.

…Следом за ним в лиловых рясах, опоясавшись скромным вервием, смиренно едут престарелый каноник и высохший от бдений капеллан в круглой  широкополой шляпе, закрывавшей  старчески узкие плечи. А значит, это были именно те люди, которых с нетерпением ожидал  тощий монах, предусмотрительно высланный отцом настоятелем на опушку леса. Зачем-то с опаской озираясь по сторонам, монах выбрался из густых кустов орешника и приблизился к епископу. Невзрачный,  в поношенной столе, с тонзурой, переходящей в лысину. Опустился на колени, большеухий, весь какой-то узкий, извилистый.

— Отец Ренье давно ожидает ваше высокопреподобие, — неожиданно грубым голосом произнес тщедушный аскет.

Епископ с любопытством всмотрелся в монаха, доброжелательно улыбнулся и протянул, не слезая с седла, пухлую руку с перстнем на пальце. Аскет, пылая сухим взором, ревностно впился тонкими губами в матово блеснувший сапфир. Его высокопреподобие милостиво кивнул,  и кавалькада продолжила путь, благо, что ехать было уже недалеко. Через синеющий пред закатом лес пробился едва слышный дребезжащий звук монастырского колокола, призывавший монахов к вечерней трапезе и молитве .

…Стемнело, моросил нудный дождь. Сырая ночь улеглась на крыши хижин, нельзя было отличить их от стогов бурого сена. Плющила свинцовой тяжестью туч и без того низкие стены приората. На болотце надрывали глотки лягушки.  Аскет повел утомленных всадников по раскисшей деревенской улочке,  криво вытянувшейся на верную сотню шагов от дороги до монастырских строений серого камня, вмурованного в известковую кладку лет сто тому назад, а может и больше.

В монастыре уже ожидали. В гостеприимно распахнутых воротах с фонарем стоял  сам приор, одетый в рясу белой шерсти. На плечи наброшен мокрый от дождя  плащ-капа, черный, без рукавов, с черным же куколем.

— Достойнейший отец Одон, да пошлет бог вам все блага!

— Возлюбленнейший отец Ренье, друг мой, благословен ваш приход…

Гости, отряхивая мокрые плащи, прошли в тускло освещенную трапезную.

Произнеся «аминь», епископ сел во главе накрытого стола, а приор остался стоять и, сложив руки, ожидал, чего изволит  преподобный друг и гость. Каноник и капеллан уселись по правую руку епископа.

— Преподобный Ренье, мой старый товарищ по студенческим проказам, — представил им приора епископ и колыхнул чрево добродушным смешком. – Несомненно, любезные служители Христа, нужно иметь немалое мужество и веру, чтобы отважиться стать приором в захудалом монастыре, коим недавно был этот, благословенный ныне, приход. Нужно отдать должное отцу Ренье, он сумел вдохнуть слово божье в эти старые стены и повысить доходы. Ваш приорат процветает, мой милейший Ренье.

 Гости привстали, приветствуя смиренно склонившегося приора. Епископ с нараставшим нетерпением оглядывал уставленный блюдами и кувшинами стол. Небрежно махнул рукавом рясы в сторону каноника.

— Отец  каноник служил в канцелярии самого папы, жил в Риме. Но теперь, по воле Божьей, служит нам в аббатстве Суассон и оказывает неоценимую помощь в изобличении самой изощренной и тонкой ереси, которую может пропустить мимо ушей даже опытный теолог. Не так ли, дорогой  Эмеберт?

Каноник Эмеберт что-то пробормотал в ответ на любезность епископа, но тот рассеяно пропустил его слова. Одон Тучный торопился с затянувшейся церемонией представления, ошеломительный запах копченого окорока отвлекал от дел. Епископ с трудом отвел взор от сочного среза мякоти с нежной слезой жира.

— Отец Ренар, капеллан! Весь к вашим услугам милейший Ренье. Уверяю вас, Ренье, если кто и достоин, быть хранителем капы, частицы плаща святого Мартина, так это он, наш преданный отец Ренар. И если он пока довольствуется скромными обязанностями секретаря епископа, то есть моим помощником, то это временное недоразумение, — епископ благосклонно обернулся к Ренару. — Церковь еще не раз вспомнит о вашем благочестии, отец капеллан.

Покончив с церемонией, Одно энергично потер ладонями.

— Ну что ж, братия!  Вознесем благодарность отцу небесному и приступим к трапезе.

«Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum; adveniat regnum tuum..»

Тихий голос капеллана угас в тепле трапезной.

************

— Неплохо! – похвалил стол епископ, плотоядно чмокнул губами, ухватил блюдо с жирным каплуном под соусом из шафрана и слив, потянул к себе и лукаво улыбнулся. – А не найдется ли, милейший  Ренье, в этих столь знаменитых краях,  какого-нибудь небольшого пшеничного или виноградного бенефиция для меня, не внесенного по досадной забывчивости в земельный список вашего приората?

Настоятель призвал в свидетели святого Мартина, крестителя франков, что их край поделен вдоль и поперек. Перекроить его не волен даже сам великий Карл, восстань он из священной могилы. Монахи при имени славного короля франков завели глаза к потолку,  истово помолились.  А отец Ренье долго и нудно говорил о тесноте угодий, которые дробятся как горох, делая нищими их владетелей. И землепашец нищает, потому что неимущий сеньор крестьянские закрома чистит проворнее, чем богатый.

— Однако же, ни бретонцы, ни норманны не зашли так далеко. Ваш край, мой добрый друг, находится в лучшем положении против ленных владений на берегах Сены. К примеру, Нейстрия, Вермандуа…а-а, — махнул, разбрызгивая соус епископ. — Почти все графства,  обобраны  дочиста проклятыми язычниками. Даже Париж не устоял перед дьявольской злобой северян, предоставив самому господу творить расправу над сатанинским войском.

— Несомненно, вы правы, ваше высокопреподобие, — угодливо поддакнул Ренье, обрадованный переменой неприятной для него темы.

А преподобный Одон с жаром начал рассказывать о том, как епископ Парижский на переговорах с конунгом Сигурдом  —  проклял того, трижды потряс посохом и велел нечестивцу удалиться из графства. И тот, смиренно вняв гневу служителя господа нашего, ушел. Правда, злые языки упоминали о якобы выплаченных язычникам трех возах серебра и золота, якобы за перемирие, но это уже не имеет значения. Важно то, что слово было сказано и услышано.

*********************

«…Несколько месяцев назад, когда весна запоздало входила в леса Клермона, красноватых от не опавшей осенью листвы, а ветры выдували с холмов остаток снега в бороздах винограда, у звенящей воды, под ветлами с черными комлями догорала хижина. Сизый дым вился над шипевшими в хлопьях снега головешками, расплывался горьким смрадом по осклизлым камням ручья и мертвым кустам орешника, у которых лежало обезображенное тело старика.

К нему, чуть сверху, от большого гранитного валуна, спускался, словно плыл над землей, белый призрак девушки с распущенными волосами, в рубахе до пят из грубого холста.

Девушка  творила непонятное. Припала к груди старика и затихла, словно умерла вместе с ним. Но внезапно поднялась, раскинула руки, как крылья белой птицы. «Месть! Месть! Месть!» — выкрикивала она в черную пустоту ночи.

Страшно было смотреть в ее дикие глаза, слышать голос, похожий на утробный клекот лесной совы. А она вырывала у себя клоки волос, царапала ногтями в кровь лицо, чтобы заглушить боль души болью телесной.

Серый туман выползал из увешанного бородами мха леса. Вкрадчиво растекался по сырым лугам, обнажая в предутренней мгле лысые вершины холмов. Далеко, в монастыре святого Бенедикта, монотонно отбивал тягучее время колокол. Но никто и ничто, не отозвалось на его зов.

Туман распадался на клочья, и они плыли над руслом ручья,  Девушка шагнула в них, как в безмолвную вереницу слепых, и туман подхватил ее будто на крылья. А колокол равнодушно бил в глухой дали, провожая их без печали и без радости…

*********

…В самой глуши, там, где теряется время, преодолев толщу очередного леса, она попадала в какую-нибудь деревню с прелыми тростниковыми крышами, выдавшую себя дымом на фоне холодного неба. Это был иной мир, девушка не знала его. Тут люди говорили на малопонятном языке, в котором было мало слов. Да они и не нуждались в большем количестве.  Одичалое подобие человека,  лесные франки жили в тухлых норах, из дыр в которых шел дым. Полулюдь не догадывалась, что всего в  трех-четырех лье от них живут такие как они сами. Мир обрывался для них за ближней пустошью, и они свято верили в то, что сеньор прибывает к ним за податью прямиком от бога.

Девушка наугад вошла в одно из таких селений, измученная голодом. Весенний лес ничего не мог предложить ей кроме прелых орехов и высушенных в кислую черноту ягод шиповника и вишен. В одной из нор, где голая детвора копошилась вперемежку с ягнятами и теленком, ей подали  горячую похлебку из ячменной муки и кусков кабаньего сала, щедро сдобренную горчайшим диким чесноком. Она, обжигаясь, с благодарностью глотала  огненное месиво, жадно, словно отощавший пес, грызла щетинистое сало, задыхалась и кашляла от горечи чеснока, размазывая по лицу слезы. Селяне смеялись над ней, развлекались игрой на мычащей волынке, пытались в знак особой нежности поискать в ее волосах вшей.

А ночью на нее навалились три полулюдя, провонявшие кислым яблочным сидром, неуклюжие, косматые как медведи. Заткнули рот грязным клоком овечьей кожи и поволокли из норы.

Лишь чудо, или незримое провидение, позволили вырваться ей из гнусных лап насильников. Она бежала по лесу изо всех сил, слыша за собой топот, гогот погони и ее яжкое дыхание. Обессилев, перекатилась через глубокий овраг и умудрилась взобраться на громадную сосну. Прижавшись к колючей коре в нервном ознобе, неслышно умоляла бога о спасении, вслушиваясь в рыкающие голоса перекликающимся  меж собой нелюдей. Порыскав в молочно белом тумане, они ушли, стуча от досады палками по толстым стволам замшелых сосен.

Через несколько дней ей удалось украсть поношенные штаны и вытертую до лоска кожаную куртку. Спрятавшись в глуши, вымылась в ручье, до боли натирала горевшую кожу пучком сухой травы. Надела мужскую одежду и спрятала волосы под прихваченный попутно колпак. Тщательно выполоскала рубаху и бережно уложила ее в сплетенную из гибких веток заплечную корзину. Содрогаясь от  липкого прикосновения к коже чужой одежды, пошла дальше, пробираясь через топи и овраги по едва приметным тропам, с опаской обходя роющиеся в желудях кабаньи стада.

В одной из деревень ей повезло больше. На кривой улице собралась толпа, охала, сочувствовала. Посреди,  стоял, потряхивая свалявшейся, будто шерсть, копной волос  над черным как уголь, не знавшим воды, лицом, корявый  как пень мужчина. Болезненно кривил толстые губы. В глазах, расставленных шириной в ладонь под плоским лбом, страх. Огромной рукой сжимал массивное как колода плечо. Рядом причитала высохшей ведьмой старуха мать или жена.

Девушка смешалась с толпой и поняла, мужчина попал под упавшее дерево и у него наверняка выбито плечо. «Я могу помочь!»  —  «Кто ты?» — «Паломник. Иду к монастырю святого Бенедикта. Я заблудился в вашем лесу». –  «Ты лекарь?» — «Да» — «Если ты навредишь нашему Малышу Жаку, мы знаем, как тебя отблагодарить». – «Хорошо!».

Ей пришлось изрядно попотеть, вправляя выбитый сустав. Хвала отцу, усердно учившему ее всему, что знал и умел сам. Переночевав и получив в дар за исцеление с пяток вареных свеколок,  пошла дальше. Окрыленная успехом строила планы на будущее, но судьба вовремя преподнесла ей суровый урок.

У торной тропы, рядом с нищим селом, разъяренные мужики окружили женщину, которую они вовсю мозжили дубинками. «За что?» — «Это нищенка! Она вредит нашим женщинам». – «Каким образом?». – «Просит милостыню, а сама, какую встретит так и норовит на тень наступить…».

Девушка вздрогнула, вспомнив пережитый ужас гибели отца. Косматая страна франков и ее труженик, земляной червь с душой человека, растопчут всякого, кто придется им не по нраву. Выплеснут чужой кровью внезапно вспыхнувшую злобу и угаснут,  равнодушно забыв о содеянном, тупо и покорно, вернувшись в лоно господина, церкви и судьбы.

Постоянные тревоги, голод и не проходившее ощущение опасности измотали силы девушки. Все чаще в провалившихся в землистое лицо глазах мелькала мысль о возвращении к тем, кто способен ее понять.

Узкие лесные тропы вливались в широкие. Те, вплывали в торные дороги к краю огромного леса, обжитого более разумными людьми. Больше стало бредущих по ним путников. И настал день, когда, переодетая мужчиной девушка, смешалась с толпой паломников идущих в сторону Труа. Она не боялась быть узнанной. Ее руки загрубели, загорелое лицо чернело копотью костров, а голос, стал низким и хриплым, как у перерастающего возраст подростка. Она знала, кого ей искать. Однажды ее отец с теплом отозвался о человеке по имени Ренье, приоре монастыря святого Бенедикта неподалеку от Мулена, на самом краю ужасного Клермонского леса».

  ********

…Утром Ренье и епископ Одон заперлись в келье приора. Отдохнувший, посвежевший от крепкого сна, епископ пытливо смотрел в товарища.

— Так вот, ваше высокопреподобие, — начал свой рассказ отец Ренье. – Вы вчера справедливо отметили, что милостивый бог спас наш край от разорения врагами. Это так. Но беды не обошли и нас. В лесах разбой, толпы нищих осаждают наши города. Сенешали его светлости графа де Клермон охрипли, оглашая приговоры пойманным злодеям. Правосудие устало рубить руки и головы преступникам.  Но, увы, достойнейший отец Одон, их не становится меньше. Порою мне кажется, что эта земля порождает только нечестивцев. Колокола святой базилики Нотр-Дам-дю-Пор плачут о прегрешениях обезумевшей паствы.

Епископ  перекрестились, поднял глаза к святому распятию в изголовье постели приора.

— Да простит Господь грехи их. И нам тоже, преподобный Ренье. Говорите дальше, мой друг. Я весь внимание.

— Благодарю, отец Одон. Около месяца назад ко мне обратился юноша. Усталый, изможденный. Я даже подумал, что он был в плену у язычников и чудом бежал от них, но ошибся. Юноша сказал мне, что долго плутал в Клермонском лесу, в самых глухих его топях и едва выжил.

—  Да, там полно нечисти. Это известно всем. Но чего он хотел от вас? – прервал Ренье епископ.

— Всего лишь исповеди и отпущения грехов.

— И вы, конечно, как добрый пастырь, ему в этом не отказали?

— Именно так! Как иначе?

— Так в чем же суть вашего рассказа? Я не понимаю. Принять исповедь?  Хм-м! Но причем здесь я? Ведь вы не будете беспокоить старого друга из-за такого пустяка?  Я прав, милый Ренье?

— Суть в том, что я принял исповедь юноши. Но, ваше преподобие, молодой человек стал говорить о таком, что не подобает слышать в святых стенах храма. Я пришел в ужас и вынужден был прервать исповедь. Мы продолжили беседу в монастырском подвале, где мы храним овощи и чиним суд над согрешившими монахами и мирянами. Я могу предоставить вам, ваше преподобие, точную запись этой беседы.  Написано по моей просьбе отцом Фуко, он ведет учет дел в нашем приходе. Бедный, несчастный Фуко! После того что он услышал и записал, я опасаюсь за его разум!

— Ну, — потребовал потерявший терпение епископ, требовательно протягивая к приору пухлую унизанную перстнями руку.

Ренье подошел к запертой на ключ шкатулке. Вынул оттуда стопку дешевой бумаги. Епископ выхватил ее из рук замешкавшего в нерешительности Ренье.

Преподобный Одон долго вчитывался в витиеватые строки на чистейшей латыни. Шевелил губами, перечитывал. К середине чтения на его лбу выступила испарина. Он утирался шелковым платком, растерянно озирался на застывшего Ренье и снова, возвращался к просмотру, боязливо откладывая в сторону уже прочитанные листы.

— Этого не может быть, — пробормотал, раскрасневшись от тревоги, епископ. — Он лгун и обманщик! Хуже еретика? Или просто сумасшедший? – последнее спрашивал с надеждой, цепляясь как за спасительную соломинку.

— Я тоже так думал поначалу, ваше преподобие, — осторожно заметил Ренье. – Но позже, перечитав, снова и снова, безумные речи, понял: юноша говорит не только о себе, но и о том, что уже было. И не только с ним, а со многими тысячами людей. Причем, говорит убедительно и правдиво. Больше того, он упоминает  о таких событиях, которых я не знаю. Возможно ли это? Я ошибаюсь  или меня подводит память? Избавьте меня от сомнений, друг мой!

Епископ колебался с ответом. Дышал хрипло, с натугой всасывал воздух в ставшую тесной грудь.

— Нет, Ренье. Я тоже ничего не слышал кой о чем, что написано здесь, — он брезгливо отодвинул от себя стопку листов ноготком.

— Возможно  каноник Эмеберт слышал о подобном, и сможет пояснить то, чего мы не знаем? Ватикан — обитель тайн, а Эмеберт был близок к папскому престолу.

— Замолчите! Что вы знаете о Ватикане? – внезапно визгливо закричал епископ. – Я еще не потерял память, но с вами – похоже, начинаю выживать с ума! Никто…Слышите Ренье? Никто не может этого знать. Только потому, что ничего не было! Вот! Тут ложь, пустышка! Пф-ф-у! – продолжал свирепствовать Одон, потрясая листами. – Наш мудрейший папа учит – святая церковь должна быть уверена, что любое слово, как и ничтожное деяние, согласуется с ее догматами. А как быть, если у вас, под покровом леса пишется ересь…Ну-ка, Ренье, отвечайте!

— Но…Кто он тогда, этот грешник? Безумец или пророк?

 — Запомните Ренье, если не хотите попасть на костер! Господь не может вложить в уста человека то, чего он еще сам не свершил! – медленно отчеканил отдышавшийся епископ и вперил колючий взгляд в приора.  — Устами провидца говорит дьявол! Где он?

— Кто? – очнулся, впавший в страх, Ренье.

— Ваш безумец!

— В земляном колодце, ваше преподобие. Я держу его там. Ради этого мне пришлось отпустить до срока двух провинившихся мирян.

— Надеюсь, им там было уютно! – мрачно съязвил Одон. – Приведите юношу. Не сюда. Ни к чему осквернять стены ваших покоев. Указывайте, где ваши уютные узилища?

Ренье выглянул в коридор, крикнул кому-то, чтобы позвали отца Жозефа, того самого аскета, который встречал в лесу свиту его преподобия.

— Вы говорили с отцом Фуко? – внезапно вспомнил епископ, уже спускаясь в подвал, бочком, придерживаясь за провонявшие гнилой капустой и плесенью стены из осклизлых камней.

— Конечно! Он поклялся именем Спасителя хранить тайну. А впрочем, он и сам, не решится говорить об этом. Боже, спаси его помутневший разум.

— Это хорошо, — невпопад ответил епископ. – Пригласите святых отцов, каноника и капеллана. Пусть опросят вашего еретика в моем присутствии, — недовольно сморщил нос, прикрыл лицо надушенным платком. – Какая ужасная вонь!

***********

«- Аequum! Аequum! – кричала я, требуя справедливости.  Я требовала правосудия!  На греческом, на арабском. На всех языках, которые  неизвестно как, но ожили в моем воспаленном воображении. Кричала, когда меня опускали в черную дыру и с грохотом отрезали от мрачного света похожим на колесо кругом. До сипоты, до изнеможения. Разбила лоб и руки, измолотив ими немые, скользкие как жабы, камни колодца.

Обессилев, села на гнилую подстилку и только тут почувствовала, как меня охватили страх и озноб. Они съедали в первую очередь мой мозг, а затем принялись за мое нутро, за душу, под занемевшей от ужаса ложечкой.

Отец! Мой отец! Убитый лишь за то, что по воле демонов в дрянной деревеньке подохло с десяток паршивых овец. Это ли цена жизни человека? Или это пропуск в рай, если с отца снимут посмертное клеймо колдуна и мага? Те, кого он исцелял, втоптали в грязь его, который рождается раз на сотни лет! Народ! «…Безобразно зол и грязен душой,  он ищет утешения в чужой боли и с жадностью поглощает зрелища не своих страданий, оправдывая свое уродливое невежество и несправедливое устройство жизни. Выместив отчаяние и злобу, влезает обратно в свои норы. С чувством удовлетворения, что кому-то, сегодня гораздо хуже, чем им. Люди могут себя оправдывать даже в страшных злодеяниях. Но в чем их вина? Им это нужно чтобы не сойти с ума и выжить в этом беспощадном мире» — так учил пониманию любви к людям мой отец. И утвердил правоту слов ценою своей же смерти.

Но почему мне так страшно в темноте? Наверное, из-за того, что я уже умирала заживо в стене проклятой башни. Вспомнив об этом, я упала на колени и стала усердно молиться, умоляя всеблагого только о том, чтобы меня поняли и избавили от груза дьявольских видений. О-о, отец Ренье!  Если б вы поняли, как они отравляют мою жизнь, наполняя ее непонятными страхами. Я стала бояться воды, хотя превосходно плавала. Боялась темноты и тесноты, хотя видела во мгле как кошка и способна была вползти в любую щель в камнях у нашего ручья. Но скоро, многим страхам нашлось объяснение. Последним — было прозрение, почему я вдруг стала панически бояться высоты. Все оказалось очень просто. Я видела все сама…

Вспомнила – уже было очень холодно.  Я слышала топот животных и бежала через лес,  а следом, почти настигая, мчится, ломая громадными ногами, как хворост,  стволы палых деревьев,  лохматая тварь с налитыми лютой злобой глазками  на длинном рыле. Еще немного и она подцепит меня кривым рогом,  торчавшим над мокрыми от слизи ноздрями.  Всей кожей тела, упрятанного в рубаху из какого-то меха, я ощущала горячее дыхание и пар, выбрасываемый в морозный лес из омерзительной пасти с тупыми, желтыми от травяной жвачки, зубами.

Вокруг трещало, шумело. А сзади моей погони что-то кричало, завывало, но это были не волки. Но у меня не было — ни желания, ни времени, узнавать, кто гнался за убивавшим меня чудовищем.  Передо мной обрыв. Настолько глубокий, что огромные деревья на его дне кажутся пробившимися через толщу мха  ростками. И я рухнула в него.

…Очнулась от шума. Но это гудел в вершинах сосен ветер. Наверное вместо снега идет дождь,  но на меня не упало ни капли. Странно, я ведь нахожусь меж них, холодных и частых, высоко над землей. И снова увидела внизу себя, юношей в шкурах,  рядом  с косматой громадой туши. Наверху ущелья мечутся нелепые силуэты, больше похожие на зверей, чем на людей. Они кричат, горестно или от радости. Потом долго спускались в пропасть, неловкие, широкоплечие. Переваливаясь на толстых полусогнутых ногах отнесли меня в сторону и вернулись к мертвому зверю. Содрали острыми камнями клок шкуры,  всунули в мои мертвые руки мясо, намазали лицо кровью. Несчастные! Они не понимают что там, где сейчас я, уже ничего этого не надо. Соплеменники быстро заложили тело камнями и вернулись к добыче.

Я хотела согреться  – но пламя их костра не обжигало меня. Ходила через них –  они не видели!  Долго ели подгоревшее мясо и ушли, взвалив на плечи огромные окровавленные куски туши, от которой, наверное, нисколько не убыло. Проклятая тварь! Зачем она изуродовала мое молодое тело?

Я хотела уйти с людьми, но один из них, седой и косматый, что-то учуял. Увешанный амулетами, стал плясать возле могилы, чертил на снегу непонятные знаки. Смотрел в мою сторону и угрожал. Безумец! Разве можно убить то, что ушло от жизни?

Мне стало неприятно от стараний старика, и я оставила их в покое. Долго бродила одна по лесам и потом ушла. Вернее не я, а память …»

**********

«…Я вернулась в свою недобрую реальность. Стучала от холода зубами и думала о своем: об отце, о преподобном Ренье.  Но все равно: зачем тот юноша погиб так просто и глупо? Чтобы оставить меня одну? Чтобы я корчилась в ознобе каменного мешка?».

**********

«…Я не могла понять, что со мной происходит.  Я —  обычная девчонка, такая, каких, наверное — тысячи. Может быть так, ведь я не видела столько людей в одном месте сразу. Тем более детей. Я выросла среди чащ Клермонского леса, не отягощенная заботами, в хижине своего отца на берегу звонкого и чистого ручья. И сколько помню себя, мы всегда были вместе и одни. Конечно, как и все дети, я рождена матерью, но кто она? Отец никогда не говорил о ней, и я давно смирилась с этим молчанием.

Возможно, повзрослев, я была бы настойчивее в расспросах, если бы не та странная ночь. Она положила начало моим кошмарам. Мне было около пяти лет, когда я с воплем проснулась от дикого ужаса и бросилась за спасением к отцу. Он успокоил меня, но не мою душу. И я снова и снова, переживала весь кошмар, произошедший  во сне с той несчастной девочкой, отчетливо воссоздавая в памяти все до мельчайших подробностей.

Я видела усталую женщину в пыльной одежде. Она вышла из буковой рощи к замку владетельного сеньора, но не одна. За ее руку держалась маленькая девочка, смуглая как цыганка, с черными смоляными кудрями, в которых запутались сухие травинки. Ручки и босые ножки исцарапаны ветками, но глаза, темные, словно вызревшие сливы, смотрели доверчиво и открыто. Прелестная девочка! Она обязана была украсить этот мир своей красотой, но, увы, у малышки была иная судьба. У меня до сей поры что-то содрогается  внутри тела, при воспоминании об этих глазах.

Женщина подошла к богато одетому сеньору. Они о чем-то говорили. Сеньор присел у дичившегося ребенка и ласково пригладил ему кудри. Затем развязал висевший на поясе кошель, вынул из него монету и отдал ее женщине. Та приняла ее, как страшную плату за мою жизнь. Все это я поняла чуть позже. Именно мою, потому как – девочкой  была я и никто другой. А женщина с пустым печальным взглядом – моя матушка. Наконец я смогла ее увидеть, пусть даже во сне. Но зачем она отдает меня сеньору?

Я плакала, упиралась босыми ножками в рыхлую от дождей землю, но неумолимый сеньор волок меня к разрушенной башне замка. Наверное, она обвалилась, когда ее построили. В огромной куче камня и щебня копошились люди, расчищали фундамент и, кто с любопытством, а кто с жалостью, смотрели на меня и сеньора. Но сердобольных глаз было меньше чем других: в некоторых сквозило полное безразличие и апатия. А женщина, пригнувшись, накрыла голову темной накидкой и быстро бежала по тропке туда, откуда мы с ней пришли. И тогда я закричала, звала маму, вложив в мольбу весь страх и боль от того, что вновь осталась без нее.

Но все напрасно. Сеньор усадил рыдавшую девочку в пыльную нишу под самой стеной. Ласкал ее, достал из дорожного мешка пригоршню сладостей и высыпал щедрый дар в изорванный подол платьица ребенка. Девочка притихла, изумленная невиданной роскошью. Вытерла локтем глазки, взяла густо засахаренное драже. Осторожно попробовала и засмеялась: мир снова, вернул к малышке свою  любовь. Рядом был одетый  во все черное добрый капеллан и молился. Наверное, о моем счастье.

Бедняжка!  Увлеченная лакомством, она не заметила, как к нише подошли каменщики. Хмурые мужчины сосредоточенно укладывали в проем тяжелые камни, вдавливая их в едкую густую известь. Брызги падали на смуглое лицо девочки, но она смеялась, принимая все за интересную игру, которую затеяли ради нее хмурые дяденьки, и утиралась грязными кулачками. Доела последнюю крошку  и подняла глазки к узкой полоске синего неба, которую безжалостно поглощали новые ряды камней. Боже! Как я тогда кричала! Изо всей силы карабкалась вверх по скользким сырым камням, ухватилась за край и молила о помощи. Но чья-то рука разжала мои пальцы, и я упала на дно каменного мешка».

***************

«…Тогда, в ту ночь,  я, маленький ребенок,  проснулась от боли и ненависти, которую испытала впервые. От боли в груди, выпившей последнюю каплю воздуха застенка и ненависти в сердце, к предавшей меня матери. И больше никогда не спрашивала отца об ее судьбе.

Время приглушило воспоминания, но ужасный сон не забылся. Внешне я успокоилась, но иногда вздрагивала от ужаса и отвращения к тупой злобе людей, обрекающих на гибель чужие жизни ради своих желаний и выгоды. Не могла без содрогания вспоминать проведенные во мгле часы в ожидании смерти, которая принесла мне освобождение от боли и предательства. Но я была слишком мала, чтобы понять случившееся, особенно то, что было потом,  после того когда в измученном теле угасла жизнь. И не решалась расспросить обо всем отца».

****************

«…Пришел час. Оставив тлению бездыханное тело ребенка, я вышла из стены, бесплотная и мрачная как сама мгла. Первыми погибли ласковый сеньор и капеллан. Сеньор оступился на самой верхотуре  башни, ставшей моей высоченной могилой, и разбился о землю. Капеллан, по странному недоразумению угодил лицом в чашу со святой водой. Она лилась из рта и носа, когда его вынули и положили на холодный пол церкви замка. Затем, руку, когда-то разжавшую мои пальцы, ухватившиеся за края жизни — размозжила огромная булыга. Далее, одни за другими слепли и лопались безжалостные и равнодушные глаза, которые провожали меня в каменную клеть.

…Еще не насыщенная мщением я вырвалась на лесную тропу и без труда нашла свой дом. В жалкой лачуге у закопченного очага копошились в грязных лохмотьях  дети. На досках постели, под вырезанным из дерева распятием Спасителя, дремала она:  моя мать. Она укачивала, в  полусне,  укутанного в одеяльце младенца. Дитя, прикрыв глазки, сонно чмокало, захватывая беззубым ротиком вялый сосок истощившейся груди.

Я пришла мстить за предательство. Но в моей бесплотной тени шевельнулось чувство жалости и скорби: я поняла, какой ценой были оплачены эти жизни, и простила. На прощание, не сдержавшись, наклонилась над младенцем и вдохнула его запах. И как знать, может быть — именно это спасло меня в мучительной борьбе с тьмой, которая безжалостно захватывала мою новую сущность.

Насытив алчность мщения я, снова и снова, возвращалась в свою могилу. Рыдала без слез во тьме над высохшими останками своего не погребенного тела, билась о стены, умоляя смерть завершить начатое ею. Но камни послушно раздвигались предо мной, мягкие как темнота, в которой я мечтала уснуть, и я не могла расшибить о них свое горе. А смерть, исполнив предназначение, не возвращалась и я не понимала где ее искать. Когда становилось невыносимо, я вспоминала запах материнского молока на губах младенца и мгла разжимала свои страшные объятия. И я засыпала, оцепенев в застывших желаниях, просыпаясь все реже и реже.

     А потом пришел свет. Яркий, как отражение солнца в бадье с чистой водой, в которой я умывалась перед тем, как отец взял меня с собой на праздник.

Но отец был совсем другим, чем тот, с которым я живу у ручья.  Мы с ним шли через соборную площадь, заполненную до отказа праздным людом. Мужчины, женщины, дети – все в ярких одеждах, где то рядом  хрипят козьими мехами волынки и визжат рожки комедиантов.

На мне восхитительная лимонного цвета стола, ушитая в груди так, что обрисовывала фигуру прямыми складками. Сверху накинут плащ небесного оттенка, обшитый парчовой бахромой и украшенный на плече фибулой – серебряной пряжкой. Длинные косы уложены в затейливый узел, скрепленный бархатной лентой и изящной золотой заколкой.

Отец, почтенный горожанин Амьена, плотный, с раскрасневшимся от вина лицом, вежливо раскланивался со знакомыми, и я гордилась им. Он вел меня под руку, а его тучность только подчеркивала мою изящность и красоту. На хмурых башнях и городских стенах ветер рвал острые языки синих флажков с гербами владетельных сеньоров, а возле ступеней базилики стояли мрачные воины в высоких шлемах и начищенных до синевы кольчугах.

Мне показалось, что они чего-то ждут. И это случилось. Резные двери базилики медленно раскрылись.  Из них вышли облаченные в алые одежды прелаты и высокая женщина в синем, увенчанная маленькой короной. Вместо привычных зубцов которой, были  вычеканены, похожие на острия копий лилии, изукрашенные благородными камнями.

«Клотильда! Королева Клотильда» — жарко задышала толпа и надвинулась к ступеням храма. Народ валил, боясь пропустить событие. Из-за голов я еле увидела, как от главных ворот города подъехали трубачи и подняли блистающие, как жар, фанфары с вымпелами короля – золотые лилии на небесном фоне.

Под гром фанфар народ раздался в стороны, бесновался в неописуемом восторге, подкидывая вверх колпаки и шапки, и вопил:  «Хлодвиг! Слава королю!».  А  Хлодвиг — ехал впереди своей кавалькады. Мускулистый воин с непокрытой головой. С висков свисают две толстые русые косы, перевитые ремешками простой кожи. Сильное тело плотно облегла гибкая кольчуга со стальными наплечниками, туго стянутая широким поясом. Она до половины бедер прикрывала мощные как матовые корни дуба босые ноги. Меня это поразило: великий король был бос! И почти без оружия. Только за спиной была подвязана широкая секира на тонкой рукояти.

Следом за ним на косматых лошадях ехали угрюмые воины в кольчугах, панцирях или кожаных рубахах. Поверх доспехов небрежно наброшены медвежьи или волчьи шкуры.  Усатые воины кутались в них, будто им было холодно, мрачно поглядывая на стены города, на собор и волнующийся народ.

Король легко спрыгнул с коня, не глядя, бросил поводья подвернувшемуся слуге и взошел на ступени. Клотильда, ласково улыбаясь, взяла своего супруга за руку и повела в собор, откуда доносилось пение и слова торжественного моления.

Мохнатая королевская свита застыла на своих пегих лошадях. Воины возле храма зло сверкали из-под длинных клоков волос черными глазами, недовольно переминались с ноги на ногу, сжимая перевитыми бечевой жил руками рукояти мечей и кинжалов. Народ притих, в ожидании развязки церемонии и раздачи обещанных милостей.

…Мне многое было непонятно, и я потихоньку расспросила отца. «Кто они?» — «Те, которые не сходят с коней – бретоны и галлы, верные соратники короля. А которые у ступеней – готы. Они перешли на сторону Хлодвига  после того, как он одолел в честном бою их короля Алариха  Могучего!» — «Они враждуют? Почему такие хмурые?» — «Может и враждуют. Но, боюсь, дочь моя — сегодня у них есть причина для единства. Обе стороны недовольны, что их повелитель сейчас принимает святое таинство крещения» — «Как? Эти варвары против веры в Христа?» — «Еще как против! Проклятые язычники закоснели в своей ереси. Уйдем отсюда, дочь моя. Как бы чего не вышло! Погляди на этих мрачных нелюдей в звериных шкурах! Они могучи как медведи, которых, говорят – убивают голыми руками, мозжа им кости в своих объятиях! Бр-р-р…Упаси боже!».

И, отец, несмотря на мое сопротивление,  увлек меня домой.

«Мне рассказывали, как один из готов руками повалил за рога могучего тура! Представляешь?  Повалить словно теленка тура, величиной с Аламанскую гору» — шептал отец, протаскивая меня через толпу мимо недобро глядевших на нас великанов. От них пахло лесным зверем и потом немытого тела. И я верила своему отцу, потому что он был всегда прав…»

***********

…Преподобный  Одон заскучал в ожидании грешника. Сидел у стола, разглядывая тусклые разводы копоти на холодных стенах подвала. Рядом, умостились на лавках его доверенные святые отцы, перебирали кипарисовые четки, терпеливо помалкивали. Капеллан сонно щурил глазки от выпитого за завтраком кубка вина.

….И тут, из маленькой двери, прямо в свет факелов,  аскет вытолкнул к ногам епископа какое-то создание в домотканой рубахе до пят, закрывавшее голову широкими рукавами. Аскет оплеухой сбил его с ног, отпихнув сторону слетевший от удара кожаный колпак.

— Женщина! – ахнул каноник, видя, как по рубахе рассыпались черные волосы, побитые ранней проседью.

— Хлыстом ее, — посоветовал оживленный вином капеллан. – Пусть встанет, лицо покажет.

— Не надо, не надо, — удрученно пробормотал епископ, отворачиваясь к отцу настоятелю. – Почему вы умолчали, что это женщина?

— Преподобнейший , — сокрушенно развел руки ошеломленный Ренье.

 – Мы узнали об этом только утром, – мрачно изрек аскет, выручая своего оторопевшего от неожиданности приора.

— Разве вы не применили к ней допрос с пристрастием? – вмешался желчный каноник, обернувшись к смутившемуся настоятелю.

— Нет! – еще больше поник добряк настоятель, складывая руки на объемистом животе, и, в подтверждение своих слов, кивнул оплывшими подбородками, заросшими редкой седой щетиной. – Уверяю вас, подобное дело в моей практике всплыло впервые, и я пришел в замешательство, решив отдать его на высокий суд церкви Христовой.

Бедный Ренье. Он действительно не знал, что сегодня утром бдительная стража, вынув юношу из колодца,  заметила у узника странные пятна крови на его одежде. А далее… Далее все оказалось еще запутаннее, чем предполагалось изначально. При тщательном осмотре выяснилось, что это вовсе не он, а она…Женщина! Вернее, девица!  Господь наш, сохрани от козней дьявола и оборотней! Пятна появились в нечистые для женщин дни. Лишь после этого обескураженные стражники  у нее отобрали мужскую одежду, и она, вынужденно переоделась в бывшую при ней рубаху, которую хранила в котомке из веточек.

Об этом, полушепотом, постукивая в страхе пеньками гнилых зубов, поведал святым отцам монах аскет.

— Но волосы? Как вы не заметили их раньше? – упорствовал каноник.

— Он…Она никогда не снимала войлочной шапки, — недоумевал присматривавший за узником аскет.

Отец  Ренье завел глаза к мрачным сводам подвала,  привычно зашептал молитвенной  скороговоркой. В подвале тишина. Тихая молитва застревала в  толстенных стенах, затянутых по углам узором пегой паутины с жемчужно отблескивающими капельками влаги. Епископ поежился от сырости. Велел разжечь встроенный в стену камин, наблюдал, как аскет высекает кресалом красные искры и натужно дует на лесной мох, подложенный под сухие обломки толстых веток бука.

— Поднимитесь, дитя мое! – ласково окликнул девицу епископ, пытливо всматриваясь тревожным взором в распростертое у ног высокого суда существо. – Как вас зовут?

— Элен, ваша милость! – робко прошептала девушка.

— Нужно отвечать – ваше высокопреосвященство, — назидательно заметил бдительный капеллан.

— Хорошо, ваша ми…Ваше высокопреподобие.

— Так чего же ты просишь?

— Только одного. Выслушать меня и очистить душу.

— Ты просишь исповеди?

Девушка склонила голову, молчала, глядя на носок сапога епископа, высунутый из-под облачения.

«Твоя нужда тебя же и погубит! Глядит, будто гвоздь в душу втыкает!» — невольно подумал епископ.

— Оставьте нас, святые отцы! – потребовал Одон  и оглядел худенькие плечи склонившегося перед ним измученного дитя с чудными, так рано поседевшими,  локонами. — Властью данной мне от бога, я приму твою исповедь. Говори же. Не бойся меня.

**************

— Отвечай, почему ты скрыла, что ты девица? – потребовал епископ, оставшись наедине с девушкой.

— Так вышло, ваше преподобие!  И мне не сложно было играть роль мальчишки.  Я с раннего детства почти не знала другого платья, отец одевал меня в мужскую одежду. Многие, кто приходил к нему за исцелением, принимали меня за его сына

— Вот как! Твой отец целитель? Как его имя?

— Алитий, ваше преподобие…

Епископ вздрогнул, услышав имя. Он знал этого человека, жившего в уединении то ли с сыном, то ли с дочерью. Вернее будет сказать,  слышал о нем, так как сам, не единожды пользовался его услугами, посылая служек к кудеснику за целительными притираниями, когда боль впивалась в зажиревшую преподобную поясницу, особенно в промозглые зимние дни. Мазь помогала епископу, но будет ли, в свете новых обстоятельств, полезным, обозначить это знакомство? Епископ знал, что церковь приглядывалась к такими, как Алитий, следя за целомудрием их веры. Особенно, после того как выяснилось, что Алитий был в числе учеников известного мага, экзорциста Бербигье, прославившегося на стезе изгнания демонов из несчастных христиан. Правда, позже, маг сам был уличен в сношении с бесами. Но высокий суд церкви оправдал его и, вместо костра, экзорцист был поселен в хосписе, при одном из монастырей в Амьене. Там он мирно почил на руках братии, проведя остаток своих дней в молитвенном покаянии, нуждаясь только в одном – прощении от самого Господа.

«Следовательно, к отцу, этой милой на вид девушки – святая церковь претензий не имеет, — размышлял осторожный Одон, — Но как знать? Ведь подозрения были! И никто не знает, смилостивился ли всевышний над этим грешником. Церковь простила мага, учитывая его заслуги перед ней. Но, простил ли бог?».  Сомнения раздирали епископа, однако он не подал вида перед смотревшей на него с надеждой и мольбой девицей. Лишь почмокал чувственными губами и, покачав головой,  пробормотал как можно добродушней:

— Надеюсь, он это получил! Нет, дитя. Это не относится к тебе. Я молюсь за вашего отца, да упокоит святая Дева память о нем! Аминь!  — коротко помолился епископ, наблюдая как узница набожно сложила у груди руки: — Ай-ай! Имя вашего отца звучит как – всеобщий слуга. И кому он служил, дитя мое?

— Всем. Лечил людей, господ и нищих. Спасал их скот, заживлял раны на яблонях. Особенно любил лошадей. И все это, он делал с именем Господа нашего на устах, — отчего-то вызывающе, почти выкрикнула, потеряв смирение, дерзкая девчонка.

Епископ профессионально наметанным взглядом отметил, что теперь, девица не осенила себя крестным знамением, как подобало бы сделать доброй христианке при упоминании имени господа, и насторожился еще больше.

 — Но как случилось, что ты осталась одна, без защиты отца и без крова? – слукавил Одон,  старательно выражая недоумение, сделав вид, что не слышал о причинах, ввергнувших девицу в столь тяжкую нужду.

— Мне кажется, об этом знает весь Клермонский лес, — глухо пробормотала девушка и подняла на епископа бесконечно усталые глаза: — Его убили.

— Кто, совершил это неслыханное злодеяние? – снова слукавил епископ.

— Селяне. Свободные франки.

— Но за что и зачем?

— Неподалеку от нашего ручья стоит деревушка. Там начали болеть овцы и селяне попросили помощи. Отец отозвался на их горе, но со скотом вышло сложнее, чем он думал. На бедных овечек напал мор. Единственно чем отец смог помочь – это советом. Он велел селянам угнать здоровый скот в дальние луга, а всех павших и больных – сжечь, обратив в пепел поедавшую их болезнь. Но селяне не услышали отца и прогнали его проч. А потом, мор, убив почти всех животных – перекинулся на людей. И, доведенные до отчаяния люди, подстрекаемые теми, кто обвинил отца в колдовстве, пришли к нам. О! Если б мой бедный отец доверил мне свой меч! Тогда бы он был жив. Но он только и успел, что вытолкнуть меня в потайной ход и закрыть его за мной.

— Вы владеете мечом? – не поверил своим ушам епископ, — Кто мог вас этому научить? Отец?

— Нет…Не он! – немного поколебавшись ответила Элен и несмело заглянула в глаза священника. Глубоко вдохнула, бледное лицо порозовело от волнения, став удивительно нежным и красивым, даже исхудавшее, испачканное землей, — Мне кажется, я это умела всегда. С самого своего рождения.

— Ты говоришь глупости! – рассердился Одон. – Никто не в силах вложить меч в руки младенца.

— Младенца – да! Но я сражалась с мечом в руках на стенах святого города…

— Ложь! – завопил епископ. — Это наглая ложь! Еще ни один христианин не сумел взойти на стены Иерусалима с мечом в руках.

— Я была там! – упрямо заявила Элен, — Это случилось во второй раз. Мы, священные рыцари – пилигримы, осадили Иерусалим, и с мечами в руках взошли на эти стены. Я закрывала своим щитом Людовика Младшего, нашего короля, который повел нас на приступ.

— Не верю своим ушам! Ты — рыцарь?

— Да! Высокий и сильный. В сиянии доспехов и с обагренным кровью мечом.

— И что далее?

—  Мы взяли город. Но я была убита предательским ударом острого копья. Оно пробило мою незащищенную спину. А далее, я видела, как рыцари приносят над моим телом клятвы мести, и слышала пение капелланов. И больше ничего. Тишина и покой обволокли мою душу, и я уснула…

— Поразительное воображение, для столь юного существа как вы. Да еще – девицы! – вознегодовал епископ, покрываясь желчным оттенком на румяных щеках. —  Но вы упоминали и про первый раз. Я прав?

— Да, ваше преподобие. Впервые мы шли к Иерусалиму вместе с отцами, матерями, женами и детьми. Без оружия, уповая лишь на молитвы и милость божию. Мечтали, что пред нами откроются его врата, и мы обретем царство небесное в его стенах, у гроба Господнего. Но вместо радости на нас напали злобные сарацины. Они убили всех. И я, вырвавшись из умирающего тела через перерезанное горло, поднялась над полем смерти многих тысяч невинных жертв неслыханного предательства.

— Кто ж вас предал? – ужаснулся своей догадке епископ.

— Папа Урбан и он, святой хромец!  Петр из Амьена. Бесноватый проповедник увлек несчастных безумной идеей. А папа… Урбан поступил проще. Он испугался сонмища паломников и не нашел лучшего решения как избавиться от них, благословив на поход смерти. Они знали об этом, знали! – Элен учащенно задышала, ее руки блуждали по резко осунувшемуся лицу, снимая с безумно блеснувших глаз невидимую паутину ненависти: — Я до сих пор не могу понять, почему не смогла найти их и утолить жажду мщения, которую я слышала в мольбах погибающих христиан. Проклинавших святых отцов и даже самого…

— О чем ты говоришь? – Одон в страхе отшатнулся от обезумевшей девушки.

— О тех, кто предал нас! Но, может быть, кто-то сжалился над моей душой, и я, сама того не зная, сумела найти путь к предателям…

— Нет! Нет, исчадие ада! Ты не сумела причинить вреда святости! Папа Урбан и Петр Отшельник, исполнив свой долг, приняли смерть от рук спасителя. Не тебе, вырвавшееся зло, измерять предел святости. Они тебе не по зубам. Это тебе не пьяные каменщики или мелкий каноник из графской часовни.

Одон  так кричал, потрясая схваченной в пылу гнева со стола связкой бумаг, что Элен, придя в себя, отшатнулась от епископа, отползая на коленях в сторону. В келью вбежали встревоженные Ренье и монах аскет. Но Одон, взяв себя в руки, решительно отослал их назад.

Элен взглянула на рассыпавшиеся по полу листы. Она все поняла. Посмотрела на епископа с невысказанным укором и мукой.

— Вы все знаете, преподобный отец. Вы прочли записи моей исповеди к отцу Ренье, — угрюмо сказала она и заплакала, — Зачем вы меня мучаете? Ведь я сама пришла к вам за помощью.   Но вместо этого угодила в земляную яму. Скажите, отец Одон! В чем моя вина? Только в том, что моя память рассказывает о том, чего я не знаю сама? Но я ничего не делала плохого. Ни-че-го!

Епископ угрюмо сопел. Перед ним снова была несчастная девочка, размазывавшая рукой по грязным щекам чистые слезы. Одон страдал. Он чувствовал безгрешность юного существа, но…

— Подойди ко мне, дитя! – позвал он девушку.

Та, снова, обдирая коленки о камень пола, подползла к епископу. Одон невольно увидел ее оголившиеся по бедра стройные ноги и вздохнул. Взял Элен за подбородок, приподнял ее заплаканное лицо. Прикрыл  свои глаза и начал читать молитву. Девчонка притихла, отдаваясь во власть священнику.

— Успокойся! – закончив чтение, Одон ласково погладил спутанные, дурно пахнувшие волосы  девушки, перекрестил.

Элен всхлипнула, робко взяла благословившую ее руку и приникла к ней долгим поцелуем, вкладывая в него свое отчаяние, мольбу о помощи и боль перенесенных страданий.

— Будет тебе, дитя мое! – Одон отстранил руку и вздохнул: — Ты пойми, все, что ты говоришь очень странно. Да. Тот факт, что неподалеку от святого города приняли смерть мученики за веру – неоспорим. Но это было совсем не так, как ты говоришь.  Не так! Не была эта великая жертва напрасной. Потом, тебе сколько лет?  Пятнадцать, шестнадцать?  А то, о чем ты рассказываешь, было более сорока лет назад! Зачем ты вводишь меня в заблуждение? И еще: ты утверждаешь, что сражалась на святых стенах рядом с королем Людовиком Младшим. Но это невозможно, так же, как не возможно, к примеру…

Одон шарил глазами по келье, мучительно искал то, что поможет ему опровергнуть слова девушки. Но не нашел и продолжил.

— Невозможно только потому, что тот, о ком вы говорите, еще совсем дитя. Кроме того, его отец, властвующий ныне король Людовик Толстый – жив, и прекрасно себя чувствует.  Юный Людовик не может унаследовать власть, так как соправителем всего год назад коронован его старший брат Филипп. А юноша, сейчас находится на обучении в одном из монастырей и со временем займет достойное место в матери церкви. Нет, нет, дитя. Вы бредите. Или больны.

— Нет, ваше преподобие. Я сражалась в мужском обличии,  бок о бок,  с молодым королем Людовиком.

— Но где тогда его отец и августейший брат?

— Я слышала, как король сожалел о своем безвременно погибшем брате. С его слов брат Филипп погиб спустя два года, после коронации как преемника своего отца.

— Как это произойдет? – епископ едва шевелил занемевшими губами, он даже не заметил, что спросил Элен не о прошлом, а о том, что еще не свершилось.

— Он упал с лошади во время охоты.

—  Выходит, преемник скоро погибнет! – прошептал Одон. — А сам король? Как долго он будет править?

— Я не знаю…Не помню. Вы мне не верите?

— Ответьте мне, — после долгих раздумий спросил Одон, кивая на опросные листы, которыя Элен собрала с пола и положила на край стола. — Здесь все, что вы знаете?

— Нет, — призналась девушка. – Мне кажется, что я сама не знаю всего, что происходило со мной.

— Что вас тревожит больше всего?

— Дети. Я видела — очень много детей! И они идут сами, почти без взрослых. Текут, серыми лентами по дорогам, как полчища крыс. Оборванные, завшивевшие. И я иду в одной из их стай, ведя за руку своего младшего брата. Он был вечно голоден и страшно надоел мне своим нытьем. Я готова  была бросить его или даже убить камнем, пока он ненадолго умолкал во сне. Но я дала умирающей матери клятву, что приведу Жана в райские сады Иерусалима.

— Дети? Сады? И снова святой город? О чем ты рассказываешь, безумная!

— О том, что уже было. Или будет? Я не знаю…я запуталась…

— Когда? – простонал, заламывая руки, епископ, с ужасом вглядываясь в потемневшие глаза страшной пророчицы.

— Не знаю. Но точно одно, это было после моей гибели на стенах. Мы, дети, знали, что сарацины снова завладели святым городом, после того как доблестные рыцари  много десятков лет правили обетованным царством и потерпели поражение. И решили сами вернуть его себе. Это был величайший исход в писках земного счастья.

— Но почему вы пошли на это? Кто вас отпустил? Где были ваши матери и отцы?

— Голод. Смерть. Чума! Они заменили нам родителей  и указали путь к спасению. Мы шли толпами, везде. Объедали в пути все, как бесчисленная саранча. Воровали, обманывали, грабили. У нас было дозволено все, лишь бы добраться до цели. Города закрывались от нас воротами. Селяне, ненавидя, гнали прочь как мелкое зверье. Немногие открывались перед нами, и конечно, это были монастыри или приходы. Но они не могли прокормить всех, так нас было много. Мы — выживали как могли. Меня насиловали много раз старшие мальчики и, даже, обозленные селяне. Потом я научилась отдаваться сама, за кусок хлеба или яблоко, чтобы заткнуть рот опостылевшему братцу. Но он скоро умер. Боже, как мне стало легко, когда я увидела, что Жан не просыпается! Это была свобода!

— Но он твой брат, Элен! Неужели ты не оплакивала его?

— Он стал худым и противным. От него жутко воняло. Но у нас не было жалости и слез. Мы уходили оттуда, где стали лишними для всех. Кто оплакал наши беды? Никто, святой отец. Наша земля отвергла нас как ненужный мусор.

— Несчастная Франция! – пробормотал  опустошенный епископ. – Ты убила своих детей.

— Не только франки, святой отец. С нами были все, галлы, норманны, фракийцы и датчане, дети Рима и лесных варваров, не понимающих своей цели. Все было проще: мы уходили от смерти, но она нас не отпускала. По утрам, у костров, в нечистотах и кровавом поносе оставались тела. Умерших или убитых. Убить могли за что угодно. За слово, за оловянную пуговицу или клочок тряпки. Но мы уже не боялись смерти и готовы были убивать сами. Я даже гордилась тем, что смогла превратиться в хищного зверька. Нас боялся весь мир!  И неизвестно, что было бы с ним, с этим миром, когда бы мы повзрослели! Но нас обманули. Жестоко и подло.

— Вы не дошли до гроба Господнего?

— Нет. Оставалось совсем немного, когда к берегам теплого моря пришли люди. Они осматривали нас, заглядывали под одежды, заставляли раскрывать рты. Я помню, один, нарядный и сытый, задрал подол моего платья. «У нее жилистые ноги и широкие плечи. Это хорошо для мальчика, но плохо для девочки. Она ничего не стоит!» — сказал он. И нас посадили на корабли, обещая перевезти через море к райской земле. Набивали их нами как бочонки соленой рыбой. Десятки, сотни больших лодок и кораблей с мачтами и парусами. Но паруса летели совсем в другую сторону от земли обетованной. Мы узнали, что проданы и плывем в рабство. Мир разорвался горем на части, от такого известия. И хорошо, что я утонула в море. Иначе, мне было бы слишком страшно жить в дважды, да что там, десятки раз, предавшем меня мире.

— Вы умерли без покаяния? Несчастные дети!

— На наш корабль напали разбойники, и он утонул вместе с нами. А я, снова всплыла во мгле. И снова — нашла покой во сне. Там хорошо, потому, что когда я засыпала после утерянной жизни, мне ничего не снилось. Возможно, от того, что там ничего нет? Неужели это и есть, вечный покой, святой отец?

…. Одон не знал, что ответить девочке. Ее рассказ о стремлении детей к гробу господа опустошил душу и наполнил ее ужасом понимания, что Франции, еще только предстоит пережить этот кошмар. Но где тогда правда и воля господа, если жизнь толкает детей на ужасные поступки? И даже благая цель не спасла их. Наверное, впервые в жизни, он, поднаторевший ритор и умудренный теолог, не мог найти ответа на ужасные, противоречившие всем его знаниям вопросы какой-то обезумевшей девчонки. И это разозлило Одона, но он сумел овладеть собой. Хотя было очень сложно. Епископ понял, что уже почти ненавидит ту, которую только что жалел. Ненавидит, за то, что она разрушила его привычный мир, возложив на плечи тяжкий груз ужасного знания, с которым нужно было что-то делать, решать. Но что и как? В этом вопросе и заключалась охватившая епископа злоба. Почему этот старый маразматик Ренье позвал именно его, а не другого?  Мало ли в Клермонском краю почтенных каноников и епископов? Куда не плюнь, хоть под каждое дерево,  попадешь плевком в аббатство или приход. Или, вместо святости Клермон заполонила нечисть?

— Вы когда-нибудь были на исповеди? – нервно подергивая веком, спросил он Элен, чувствуя, как внутри чрева разливается с желчью едкая изжога.

— В последнее время?

— Нет. Тогда…Вы понимаете, о чем я.

— Была. И много раз. Но не всегда. Мне кажется, что я не раз жила язычницей. И мне был не ведом грех.

— Как это возможно? – ужаснулся побледневший епископ.

— Я помню те времена, когда мир еще не знал о Спасителе и пророках.

— Как же он жил, этот мир? В разврате, в похоти и убийствах?

— Не думаю, ваше преподобие. Наверное, смерть голодала в те времена. Ей доставалось то, что умирало само по себе, естественно. А в одной из жизней я была очень счастлива. Хотите, расскажу?

— Нет-нет! – отчаянно замахал руками священник. — Но теперь то? Или – тогда… Когда вы познали свет истинной веры, ваши грехи находили отпущение?

— Наверное, да. Ведь там, на исповедях,  я говорила о той жизни, которой жила. И не знала всего того, что обрушилось на меня в эти годы. Скажите мне, святой отец! Неужели я столь грешна, что терпение господа иссякло, и он решил прервать мой путь? Но если меня прощали сотню раз, то почему вы отказываете мне в сто первой исповеди? Тем более, зная, что я невиновна.

— Я не отказываю вам, дитя! Но и не могу возложить на себя всю тяжесть связанного с вами. Мое бедное сердце плачет, и я отдал бы вам всю свою любовь, как родной дочери. Но что с того? Вам верил ваш достойный отец, вам сострадает приор Ренье и я, старый, усталый старик, служитель господа. Но более вам не поверит никто, – на короткий миг дрогнул, смягчился старый прелат.

— Почему? – вскрикнула напуганная  его зловещим откровением Элен.

— Потому что — этого никто и никогда не узнает! – твердо отчеканил епископ.

Похоже, преподобный Одон уже все решил. И если остались сомнения, то ненадолго. В жизни нет того, в чем человек не смог бы убедить самого себя.

— Вы вернете меня в яму? – вяло спросила Элен и вдруг, снова, бросилась прелату в ноги, — Ваша милость! Ваше преподобие! – бормотала она, покрывая руки епископа горячими поцелуями. – Не делайте этого, умоляю! Там страшно! Страшно! Страшно! Я снова чувствую себя обманутой девочкой, проданной на смерть родной матерью. Я задыхаюсь в сырой темноте. Я умру, не выдержу мучений. Не предавайте меня, святой отец! Я сама пришла на ваш суд. Подумайте, ведь если я умру не прощенной, все повторится. Я не хочу приходить во мгле к вашему изголовью. Я боюсь тьмы. Не отдавайте меня ей. Умоляю…Меня предавали десятки раз, но я готова всех простить всего лишь за малое: за участие и любовь…Ваша милость! Не уж то я не заслужила этой малости?

*************

Аскет увел рыдающую девушку из подвала. Ренье, каноник Эмеберт и капеллан угрюмо молчали, ожидая, когда заговорит резко осунувшийся и, кажется, внезапно похудевший епископ. Одон словно расплылся бескостной массой вялой кожи в не удобном кресле, молчал так долго, что можно было подумать, что он уснул или умер.

— Перед нами была, любезнейшие отцы, либо великая прорицательница, либо величайшая из грешниц. Но и в том, и в другом случае – мир не знал никого, подобного этой несчастной девушке! – глухо, не поднимая глаз от пола, проговорил Одон.

— Вы дали ей отпущение? – почему-то встревожился приор Ренье.

— Да! Я даровал ей прощение, данной мне властью. Остальное в воле бога.

**************

    Вечером преподобный Одон неожиданно отказался от трапезы. Долго и усердно молился вместе с монастырскими братьями. На его душе неспокойно, тягостно. Уходя в опочивальню, епископ  неожиданно трепетно и ласково распрощался с приором Ренье, чем немало встревожил и озадачил старого товарища.

А во сне ему неожиданно явились император Константин и Елена, святые равноапостольные, мать и сын. Древние святые делали пальцами явно манящие знаки. Для толкования сна были приглашены каноник Эмеберт и капеллан Ренар, прихватив попутно сведущего в астрологии монаха Раньо. Но тот лишь запутал дело рассуждениями о сочетаниях планет. Святые отцы выдвинули свои предположения, но не успокоили расстроенную душу епископа.

— Не станут же, столь чтимые святые, — рассуждал приунывший Одон, — беспокоить себя по пустяку. Им не хватает меня в их загробном сонме.

К вечеру стало ясно: епископ не на шутку расхворался. Призвал к себе приора Ренье.

— Как она там? – спросил Одон, кивая куда-то в сторону.

— Она там плачет, — сообщил все понявший приор

— Оставьте ее. Душа ее омоется в слезах и расцветет к новой жизни. Таково уж их, женщин, преимущество, а мы, мужи, воскресаем лишь в поте трудов и крови сражений. Это наш удел.

— Но даст ли, господь, ей новый расцвет?

— Это не в нашей власти, милый Ренье. Там, – епископ указал пальцем в потолок кельи, — все уже решено. Мы с вами, всего лишь исполним его волю…

Епископ отвернулся к стене и надолго умолк. Но, когда Ренье на цыпочках покидал келью, с живостью обернулся.

— Скрасьте ее горькое одиночество, добрый Ренье. Накормите и передайте это, — епископ вынул из-под подушки маленькую истрепанную книжицу, — это моя Библия. Ее мне передала моя матушка. Надеюсь, у вас найдется для узницы огарок свечи?

— Но Библия на латыни! – заметил удивленный Ренье.

— Она сумеет прочесть. Она знает не только латынь, еще – арабский, греческий, язык наших предков галлов…

— Как это объяснить, преподобный отец? – поразился Ренье.

— Не ко мне вопросы. Не ко мне. К господу…Или к самому дьяволу.

*******

…Угрюмый аскет связав Элен руки тонкой бечевой,  тычками жесткого кулака гнал ее в дальний  монастырский угол к деревянному срубу, внутри которого выкопана глубокая выложенная камнем яма. Девушка падала, с трудом поднималась и плелась, до нового толчка в спину. Следом бежали откуда-то взявшиеся мальчишки. «Ведьма! Ведьма!» — кричали они и кидались камнями и кусками глины.

В мрачном срубе, покрытом копотью от постоянно горевших факелов, ей просунули под мышки веревку и опустили в ледяную тьму.

Веревка змеей утянулась вверх. Элен села, прислонилась спиной к стенке, натянула на голые коленки рубаху и затихла. Она уже знала, что будет с ней происходить в этом каменном мешке. Почти месяц тому назад приор Ренье, к которому она пришла за защитой, испугавшись ее откровения на исповеди, обманул ожидания и бросил в немую глухоту колодца. И теперь, снова, раскрыв свою душу, она обманулась. Что с того, что прелат Одон отпустил ее грехи на волю господа? Он испугался того что противоречило догматам церкви и пошел против своей совести. Он обманул ее своей неискренностью.

********

«…И снова, медленно и бессмысленно потекло звенящее пустое время, заполненное тьмой и  моим дыханием».

Сверху посыпался песок. Заскрежетала жерновами без зерна крышка – колесо. Заглянувший в яму аскет в отблесках красного огня факела выглядел таким, каким бывает дьявол, вернувшийся из преисподней на землю. Даже глаз не было видно в черном  разлете капюшона монашеской рясы, только бледный овал высохшего в молитвенных бдениях лица.

Вниз опускалась корзина. Элен нащупала узел, развязала и веревка снова, уплыла в красный трепетный свет. Следом за корзиной, наполняя яму щекочущей ноздри трухой,  с хлебным запахом упал сноп свежей соломы. И снова мгла.

Девушка шарила руками в корзинке. Нашла еду, запечатанный тряпкой узкогорлый кувшин. Сковырнула мягкую затычку. Неужели?  В ноздри ударил запах молодого вина.

Солома, еда, огниво и свеча, книжка. Что еще придумают мучители?

Но милости скоро закончились. В дело о ведьме вмешался каноник Эмеберт, и епископ побоялся его доноса в Рим. И снова все стало плохо.  Что там наверху —  день, ночь?  Но Элен было уже все равно. Влажная тьма разлеглась на кровлях и башнях замков, опутала липкой паутиной  леса и дороги, наглухо, тяжелее крышки, укрыла от мира ее колодец.

**************

Скрежет вывел из сонного оцепенения. Голос рванул тишину на куски.

— Будь ты проклята! Если колдовство сведет в могилу почтенного епископа, то твоей  участи не позавидует сам дьявол, которого призовут на божий суд, — змеей прошелестел аскет, бросив во тьму ломоть хлеба. А рядом квакающим криком смеялся стражник.

И снова мгла. Сидела, сгорбившись от холода, в сырой рубашке, обняв плечи,  сохраняя убывающее тепло. И снова, как в прошлый раз, утеряла чувство времени. Ломоть, изредка падавший сверху, Элен отщипывала по крошке, долго жевала со слюной, сберегая кусочек про запас. Но тело сдавало перед сумраком и тоской.

Глазам, отвыкшим от света, стали чудиться то радужные фигуры, то расплывчатые лица. Потом было опять забытье – сон не сон…Будто она, убранная как невеста, идет по анфиладам замка. А за ней с ужимками тащатся шуты и карлики, приживалки и чопорные дамы. Вот и дверь, за которой ее ждет – он!  Тот, кого она любит больше жизни. Слуги с поклоном отворяют двери – но там у него другая.

Другая будет ровнять ножницами его светлые пряди. Другая, заштопает ему плащ. Другая встретит у порога, подержит ему стремя, развяжет шнуры обуви,  накормит, уложит в постель. А он возьмет гребень и будет ласкать им чистые, как речная волна, волосы.

А ей теперь все равно, костер или плаха.

Она уже не шептала молитвы. Зачем молиться, если в жизни столько несправедливостей неумолимых?  Элен вспомнила лживого епископа и содрогнулась от ненависти сильнее, чем от подвальной тьмы.

Иногда она щупала свое тело, оно ей казалось не теплее окружающего камня. Тогда принималась кричать, не боясь уже, как прежде, выдать голосом, что она женщина.

Но хриплый голос гас придушено во тьме колодца. Тщетно она вслушивалась, ожидая в ответ хоть проклятий. Воистину – могила для живого! Иногда казалось, что она слышит голоса – плакал ребенок, кто-то просил кусочек хлеба, кто выл от тоски, словно волк в пустом зимнем лесу. Чудилось, что епископ хулит бога, а аскет тоненько плакал.

Душа в темноте черствела, наполнялась злобой.  «Что ж! Если вы видите во мне исчадие ада, то я стану им. Вы убили мое раскаяние! Видит бог, я искала справедливости, а нашла ненависть! Я знаю: меня прощали сотню раз, но почему отказали в сто первой исповеди? Епископ благословил меня только ради того, чтобы стряхнуть со своих рук мою кровь. Глупец! Не понимает, что убив, он всего лишь выпустит меня на свободу! Я выйду из людской ненависти страшнее самого зла!»

— Слышите! Вся нечисть Клермонского леса ополчится против вас, против вашей лжи и скудоумия! Они восстанут из топей, прольются из ядовитых туманов. Выползут из трухи мертвых деревьев. Я разбужу тысячелетнее зло. И оно пойдет за мной, потому что — я, стану его хозяйкой! – кричала вверх Элен, сжав холодеющие кулачки, прожигая тьму пылающим взором.

Она вспоминала, как визжал от ужаса каноник, перед тем как захлебнуться в чаше со святой водой. Снова смотрела в огромные глаза барона Леруа когда он летел с башни болтая руками, как глупая курица крыльями. А перед этим, так горделиво осматривавший с высоты своего величия скудные владения. Видела, как в жестоком припадке лихорадки бился о доски палубы корабля нарядный торговец, задравший ей подол перед сделкой смерти для тысяч обманутых алчностью детей, мечтавших о простом земном счастье.

А там, наверху, слушая ее вой, трепетал от ужаса стражник…

…Свеча давно сгорела. Вспомнив про огниво девушка бездумно высекла сноп искр. Взгляд упал на позабытую Библию. Элен недобро усмехнулась. Взяла ее и без колебаний, с треском, выдрала страничку. Отыскала клок соломы посуше, расчистила место для костра и разожгла его. Методично, неторопливо, лист за листом, пожирался пламенем. И в закоченевшее тело возвращалось утраченное тепло…

Когда догорел последний лист,  Элен поняла: свет окончательно ушел от нее. Тьма победила!».

***********

…В один из дней стражник сказал ей, кидая в яму кусок хлеба.

— Недолго тебе тут преть. Слышишь стук? Это молотки, торопятся, стучат. Заканчивают клетку. На рассвете тебя увезут в Клермон. Хе-хе-хе, вот будет подарок народу на праздник. Оборотень, и, в добавок – дочь  колдуна!

********

…В канун святого Иоанна Предтечи колокола  базилики Нотр-Дам-дю-Пор надрывались. Оглохшие звонари падали от усталости, их освежали водой, давали глоток кислого вина, и они, повиснув на веревках, снова и снова раскачивали потемневшую медь, принуждая ее биться о прямо подвешенные языки.

В распахнутые ворота Клермона въезжали вереницы телег. Стреноженные кони и мулы стояли повсюду, роняли яблоки пахучего навоза под праздничные туфли  разодетых горожанок. Веселые поселяне бесцеремонно разжигали костры на площади, а в самой базилике, хор охрип и едва вторил заунывным мольбам хрипящего органа. На краю площади давка. Там, из щедрости аббата Моне и сеньора, графа Луи де Клермон, из прохладных погребов выкатывали пузатые дубовые бочки. Выбивали днища и мокрые, облитые насквозь вином слуги, большими ковшами разливали благословенный напиток из клермонской лозы в протянутые кувшины и ведра. Дорвавшись, селяне, обвыкшие к разбавленной водой кислятине яблочного сидра, жадно пили благородное вино прямо через края посуды, захлебываясь, проливая влагу на грубые домотканые одежды, испятнанные заплатками, выкрашенные настоем дубовой коры. Самые нетерпеливые, упившись, падали  в кривых улочках города, заваленных помоями и нечистотами, и засыпали, не в силах смахнуть с лиц перламутровых мух и прогнать омерзительных черных крыс, обшаривавших неподвижные тела.

Смех, хохот,  кокетливый женский визг, грохот деревянных башмаков о камни площади под дребезжание волынки и стоны струны монохорда. Чадный запах подгоревших на кострах туш лесного тура и запеченных на вертеле клыкастых вепрей, одного из которых заколол на вчерашней охоте сам граф Луи. Все это мало смущало прибывших на площадь епископа Одона Тучного и его свиту. Следом, стуча деревом колес по неровно выложенным булыжникам, на площадь, поблудив в тесноте улиц,  уставшие кони втягивали телегу с клеткой, прочно укрытой тяжелым от пыли серым полотном.

*******

Там, на церковном дворе, толпа со свистом и улюлюканьем окружила повозку так плотно, что из-за спин видно было только верх решетки и конного стражника с копьем. Полотно сдернули. На вонючей, позеленевшей соломе изможденное тело в рваной рубахе – женщины, мальчика ли, не понять. Равнодушный ко всему конвойный старался только, что б сквозь прутья не совали лезвия ножей или острия вил. Кусок камня угодил ведьме в шею, и она, под гогот толпы, подняла голову, тряхнула слипшимися волосами и посмотрела на мучителей с такой ненавистью, что они попятились, притихли.

Элен села, равнодушно глядя на всех.

«Нет! Эти никогда не сжалятся! Милосердие их покинуло! Но за что?» — на миг мелькнуло сожаление. Разве она виновна в том, что сны приходят без спроса, не стучат в двери, а льются прямиком в мозг, доводя до исступления непониманием происходящего. И нет смысла спрашивать,  почему я, а не другая. Случилось то, что случилось. Может все мы, проживаем сотни жизней, но память о них досталась мне одной. Я избрана кем-то для этой участи, и в этом мой грех перед людьми и богом. Больше мне каяться не в чем!»

***********

«Но эти воспоминания я хранила в себе много лет. Даже, будучи ребенком,  осознавала, что знаю много больше, чем положено моему возрасту и поэтому молчала, скрываясь от всех и от отца. Больше всего я боялась монахов, которые иногда встречались на дорогах, когда отец брал меня с собой на ярмарку. Иногда, редко, они приходили к нам за лекарствами: мой отец, живя в лесной глуши, слыл в ближних обителях за сильного целителя и занедужившие слуги господа искали у него облегчения. Но они сильно отличались от простодушных селян. Гораздо позже, я догадалась: не доверяя отцу, монахи ревностно искали взором в нашей хижине наличие знаков, указавших бы им на связь с нечистой силой. Но отец, прекрасно понимая двойственность ситуации, всегда был настороже.  Трудно было, по внешним признакам, найти более ревностных в вере христиан, чем мы.

«Не всегда верь тому, во что верят все» — говорил мне отец после вечерней молитвы перед ужином. – «Религии обманчивы, особенно когда каменеют в своих догматах». «Но тогда, это тоже обман! Насилие над разумом!» — искренне возмущалась я.  — «Нет, дочка. Ты не совсем права. Если человека терпеливо учить нужному, то он не заметит своего невежества и будет счастлив. Так устроена жизнь!».

Я верила в Спасителя и усердно молилась ему. Но когда видения стали приходить чаще и чаще, не выдержала и рассказала отцу о самых первых, снова, скрыв то, что я могу говорить о много большем.

…После моего первого рассказа отец ушел. Его не было несколько дней. Но я не боялась одиночества, а для незваных гостей у меня был припрятан короткий меч отца. Широкое, остро отточенное лезвие отливало ручьистой синевой, и синева была послушна мне. Я понимала ее так, словно мы были одним целым: я и сталь, которая вливалась в мои жилы синей кровью. Привычная и легкая, готовая выполнить любое мое желание. Я могла любоваться и разговаривать с ней часами, забыв об девчоночьих игрушках и куколках, которые мастерил мне отец. Иногда я упражняла с ним свои движения, и это только подтверждало мои предположения: клинок, попав в мои слабые руки, оживал, и наверняка мог противостоять любому опытному воину. Впрочем, это было не все. Я с малых лет превосходно стреляла из охотничьего лука отца, но он, по наивности, приписывал это моему терпению, с которым я перенимала от него навыки охоты. И я соглашалась с ним, сбивая тупой стрелой белок с самых высоких елей. Пусть думает так, как пожелает. Лишь бы не знал, что я в его отсутствие беру меч: не приведи всевышний, если он увидит, как я лихо разрубаю на лету, надвое, назойливых ос, устроивших под стрехой нашей крыши свое гнездо.

…Отец вернулся перед закатом, когда я доила коз. Уставший и возбужденный. А вечером мы следили за тем, как солнце уходит за кроны высоких сосен, а притихшие холмы медленно поглощает молочный туман. Но в этот раз нам не было так хорошо вместе, как было всегда.

— Послушай меня, Элен, — отец не вынес молчания и вынул из-за пазухи смятый лист пергамента.- Я был в библиотеке базилики  Нотр-Дам-дю-Пор. Не спрашивай, как мне удалось туда войти. Там я нашел старую книгу и вырвал из нее страницу: у меня не было времени ее переписывать. Здесь, — он потряс рукой и постучал пальцем в порыжевший клок, — почти слово в слово описан твой рассказ о крещении Меровингов: король Хлодвиг и его жена Клотильда. Совпадает даже то, во что они были одеты. Но это было в Реймсе и, почти четыреста лет тому назад! Как ты могла это знать, тем более видеть?

Я была потрясена не меньше отца. Только одна я знаю, как мне стало страшно в эту минуту. И я, словно вернувшись в детство, спряталась у него на груди.

— Бедное дитя,  – нежно сказал отец, прижав к себе мое пылающее лицо. – Я не знаю, что с тобой происходит. Но умоляю об одном: не говори никому о том, что знаешь. Не говори даже тогда, когда твой разум затуманят страх и отчаяние. Молчи, когда твое сердечко будет искать спасения от тяжести боли и греха,  будет биться, словно перепел в клетке. Молчи, если тебе изломают пальцы и вырвут ногти. Ты не обретешь свободы и покоя даже на исповеди у величайшего праведника. Погибнешь.

— Почему, отец?

— Тебя убьют.

— Но за что? За правду?

— Многие  боятся правды. Особенно властители.

Я согласилась с отцом, но видела, что его гложет еще какая-то мысль.

— Отец, это еще не все? –  прямо спросила я.

— Да, моя дочь! – он поколебался, но не посмел уйти от ответа на вопрос: — Ты рассказала о девочке, замурованной заживо в стену замка. Знай же, эта история произошла сравнительно недавно, и я нашел этот замок. Я видел его: полуразрушенные руины в десяти лье от нашего Клермона. Он принадлежал барону де Леруа.  Лет семьдесят назад барон пожелал пристроить к стене новую башню, но она постоянно обрушивалась. И тогда, по совету своего исповедника капеллана, он купил у нищенки ребенка и его… Остальное ты знаешь.

Я похолодела от дурного предчувствия, слушала о том, что удалось разузнать моему несчастному, осунувшемуся от дурных предчувствий, отцу. Жители замка были напуганы чередой странных смертей и несчастий, обрушившихся на барона и каменщиков, все же сложивших, ценой немыслимой жертвы, великолепную башню. Дурная слава окутала его стены как зловонный туман из клермонских топей. Замок был заброшен. А крики и стоны заживо замурованной  девочки  раздавались по ночам в течение многих лет.

—  Мне говорили, что плач проданного своей матерью ребенка слышали еще целых семь лет, а вокруг башни летали галки и кричали еще громче. Это были души проклятых небом строителей, замуровавших дитя. А тень его матери тоже в течение долгого времени бродила по окрестностям не находя покоя. Ужасная история, — сказал мой отец, с тревогой вглядываясь в мое осунувшееся лицо, — Моя маленькая Элен! Сколько ж тебе пришлось пережить. За какие прегрешения бог нас наказывает? Но ведь не ты причина гибели барона  Леруа? Ты должна быть выше мщения, так ведь? Христос учит нас искать спасения своей души, и он поможет нам. Больше некому. Но жизнь жестока. Сколько обездоленных матерей продают своих детей, чтобы сохранить жизнь их братьям и сестрам? Знай же, несчастные матери платят за эти жизни непомерно высокую цену, вверяя в руки дьявола свои души.

— Но она моя мать! – упрямо ответила я.

— А ты уверена, что это была твоя жизнь? И ты запомнила из нее только худшее. Неужели там не было света? Хоть самого крохотного лучика?

— Да! Я помню смерть, — воскликнула я, малодушно умолчав о запахе младенца, моей крохотной сестры, за жизнь которой я уплатила вперед. — Но скажи, а девушка в небесном плаще? Ведь все подтвердилось! Значит, я помню не только смерть, но и жизнь?

— Возможно. Но ты ведь не знаешь, как прожила та юница. Как закончились ее дни?

Чем я могла ответить отцу? Только жалким  предположением, что разодетая, как молоденькая горлинка,  девчонка, прожила жизнь в достатке и мирно почила в своей постельке, окруженная сонмом рыдающих домочадцев. Если так, то хоть эта жизнь удалась. Странно, но эта горькая мысль меня взбодрила.

— Неужели так будет всегда, эти сны?

— Может быть — нет…Может быть. Но хватит разговоров. Уже ночь. Идем в дом, ужинать и спать. Мы заслужили свой отдых».

**************

…После  полудня, с трудом отстояв мессу, еще не совсем здоровый, епископ Одон вместе с клиром шествовал через площадь. Как раз в то время, когда сгрудившаяся у кострища толпа дружно выдохнула, провожая жадными глазищами факел, летевший, кувыркаясь, в залитый смолой хворост под поленницей, на которой рвала цепи беснующаяся ведьма.

Одон болезненно схватился за грудь, там, где билось вялое сердце, зажмурил глаза. Уши преподобного отца резанул нечеловеческий визг и захлебнулся в надсадном, вывернувшем нутро, кашле…

************

     Ночью среди повозок  и спящих вповалку поселян, перепрыгивая через нечистоты и объедки, прогоняя грызущихся меж собой за кости собак, подтянув подолы сутан, шли два монаха: низенький тучный,  а другой — высокий, укрытый капюшоном до самого носа.

— Славно прошел праздник, — хрипло, с отдышкой сказал тучный монах, останавливаясь у кострища. Морщился, от того что оскользнулся на собачьем  дерьме. — Его светлость, граф, переусердствовал, выкатив из погребов хорошее вино. Его следовало бы разбавить уксусом и то, эти свиньи, выскребли б со дна бочек последние капли. Самое сладкое для черни вино – дармовое!

Его спутник чуть приоткрыл лицо, вглядываясь в висевший на обугленном столбе сгоревший наполовину труп колдуньи.

— Сырые дрова, отец Ренье! – вздохнул толстяк, вороша палкой угасавшие угли. – Разучились жечь еретиков. Или не умеют.

Приор Ренье смолчал, наблюдая, как свежий ветерок пробежал по сизым потревоженным углям, раздувая их в рдеющий жар. Епископ Одон, а это был он и никто иной, усердно сгребал в кучку, что еще могло гореть. Дождался первых язычков пламени, воровато оглянулся по сторонам, задрал подол рясы и вытащил, словно из чрева, сверток. С опаской взвесил его в руке и, глубоко вдохнув пропахший чадом воздух, решительно бросил в огонь.

— Так будет лучше, отец Ренье, — снова вздохнул Одон, наблюдая, как жадное пламя скручивает в трубку исписанные опросные листы с исповедью Элен. – Все, что поглощено очистительным  огнем, исчезнет на века. Да будет так! Аминь!

— Несчастная, — пробормотал приор, молитвенно складывая перед собою руки, стараясь не глядеть на обугленное тело девушки, искавшей у него защиты, но нашедшей только смерть.

— Ренье! – сурово сказал епископ. — Перед вами костер. И я не думаю, что его трудно разжечь заново. Мы бессильны что-либо изменить. То, что должно произойти – свершится! Помните, о чем я вам говорил. Устами провидца говорит сам дьявол.

— Неужели вы считаете его всесильным? – ужаснулся своей догадке добряк Ренье.

— Тс-с! Я этого не говорил…

****************

…Возвращаясь в собор, они увидели  светлый силуэт, в монашеском облачении без плаща-капы. Монах доминиканец бродил по площади, что-то страстно говорил, бормоча косноязычно и несвязно. Будил спящих и пытался в чем-то убедить их. Но разоспавшиеся селяне, сонно вращая глазами, грубо отталкивали его, осыпая бранью и проклятиями.

— Кто это? – удивился Ренье и ахнул. – Так это ж отец Фуко! Мой эконом!

— Вы взяли его с собой? – спросил епископ.

— Да, ваше преподобие. Он настоял на этом. Хотел увидеть, как пламя пожирает дочь колдуна. Отец Фуко! – окликнул приор монаха.

Но тот, вдруг замахал руками и, пронзительно смеясь, стал бегать по площади. Подобрав подол испачканной рясы, нелепо  прыгал через спящих, высоко подбрасывая худые коленки босых ног будто белая цапля по отмели. Пел дурным голосом псалмы и, подбежав к преподобным отцам, стал горячо говорить им, пересыпая скороговоркой  смесь латыни с непонятными звуками. Высовывал мокрый язык, округляя в ужасе глаза — указывал тощей рукой на кострище, где болталось на обожженных цепях тело еретички.

Святые отцы переглянулись. А монах сердился, что его не хотят понять. Он весь вечер ходил среди людей и рассказывал им о том, что, когда пламя охватило проклятое  колдовское отродье, видел, как из огня вырвался плотный клуб белого дыма. Но это был не дым: отец Фуко мог поклясться на святом распятии, что это был – он! Сам Дьявол, освободившийся от горевшего тела. Он поднимался над городом и, вытянувшись в тонкую струю, медленно уволокся в сторону Клермонского леса. А вслед тяжко летело галдящее воронье…

— Что с вами, святой отец? – спросил Ренье, белый, белее первого снега, заглянув в безумный провал глаз Фуко, и попятился назад.

А Фуко, раскинув, будто белый ворон,  рукава — крылья, взметнул ими и, не сумев оторваться от земли – побежал. Мимо собора, где лениво брякнул полночь отдыхающий от неумолчного праздничного звона колокол, мимо угасавших угольев костров, прямиком в главные ворота, которые стража забыла затворить на ночь.

Обезумевший монах белым пятном бежал к лесу, грозил  кулаками его темной громаде, растворявшейся в ночи косматым чудовищем. Там, в туманных топях, среди гнилого запаха лопавшихся пузырей,  скрылось грешное исчадие ада и Фуко верил, что только его слово способно привести того к раскаянию и исповеди…

— Он обезумел! – отчаянно взвыл Ренье.

— Вы думаете? – почему-то не удивился епископ.

Остановился, тяжело оперся на посох. Сгорбившийся, и странно уменьшившийся в объеме, будто монашеское облачение изначально было велико ему, стоял, печальный и одинокий, под тихими звездами, среди безликого сонмища людей.

— Безумие спасло несчастного Фуке, освободив его совесть от предательства, – пробормотал епископ, тщательно вытирая кончик посоха об безмятежно спавшего простолюдина. Он опять угодил в мерзостное дерьмо.

Но простолюдин очнулся. Выпрямляясь в весь свой гигантский рост, он затмил половину неба. Похоже, это был один из свиты Хлодвига,  в обвалянной соломой и песьей шерстью кольчуге, с лицом, разбитым в кровь.

— Где мой меч? – шарил ручищей по поясу и не найдя, сорвал с ремня огромный, в полный локоть среднего мужчины, боевой рог. – Овцам стойло, героям вечность, королю слава! Остальным – смерть и забвение! – прохрипел он, с сильным бретонским акцентом.

Воткнул рог в запекшиеся губы и мощно выдохнул. Протяжный  грозный  звук, как рев могучего лесного тура, пронесся по тишине, утверждая его слова. Бретонец замер, чутко вслушивался, но никто не отозвался. А он, пригнувшись словно вышедшая на охоту рысь, мягким кошачьим шагом пошел по загроможденной площади, отыскивать свой меч.

— Вы видели его, Одон? – шептал, обезумев от ужаса Ренье. – Это же бретонец, из свиты короля Хлодвига! Как он здесь оказался?

Епископ не ответил, глядя вслед перешагнувшему через столетия воину.

— Что сказал этот варвар? – Ренье дрожал от озноба, словно только что его миновала тень гибельной тьмы.

— Правду, милый Ренье, — ответил ему, не дрогнув, епископ.

*********

…Над страной франков снова ночь. Светлая и чистая. Город угомонился, устав от разгула и зрелищ. А там, где среди павших стволов вздымаются полные силы дубы и буки, где, даже в полдень,  меж косматых елей шевелятся из века не просыхающие ползучие туманы, кружило гремящее воронье.  И сыч, посланник ада, резал крыльями мутную мглу, разнося радостную весть: в Клермонском лесу появилась  Она, долгожданная!  Отвергнутая светом королева Тьмы.

Конец.

  • 242
  • 0
  • Наверх