01 мая 2020

Сладкий молочай в степи.

Иван Афанасьевич с досадой смотрел в край поля, туда, где кончалось небо и начиналась степь. Что то там ему не понравилось. Вокруг,  все  вроде, было как обычно. Жарко. Пекло солнце. Поблескивали  черным нутром, развороченные  лемехом плуга, свежие борозды. Парили густым,   особенно крепким духом залежалой земли. Тихо. Сухие ковыли   недвижно  клонились к низу острыми  былками. Даже жаворонки, и тех не стало слышно. Обычно, степь с самого раннего утра подбрасывала их вверх. Там,  высоко-высоко, они крепко цеплялись махонькими крылышками за небо,  и щедро сыпали  переливами нескончаемых песенок.  Журчали, как ручейки в половодье. А сейчас, только что, они висели камушками в майской духоте, и вдруг, куда-то попрятались.

Ранний  зной давил на степь,  струился над ней паром сохнущей земли.  Плывучее марево  запуталось в зарослях ракиты  дальнего  лимана, и они медленно шевелились. Можно было подумать, что кусты ожили, и перебегают с места на место. Набегаются, остановятся и снова замрут,  тянут,  свои красные, едва зазеленевшие  веточки к зыбкому небу. А потом, словно о чем-то  договорившись с ним, робко приподнимутся над  синью,  не просыхающих  до самой осени, калюжин. И так стоят, волнуются неверной  дрожью, оторвавшись от земли и не доплыв до неба. Долго, пока не  набежит  ложбиной сердитый ветерок, и развеет  непорядок: вернет  беглецов на свои обычные места, корнями, в раскисшую от талой воды, землю…

…Иван Афанасьевич  утер полотняной кепкой потное лицо, сердито посмотрел на быков. Старый, борозденый вол, с утра, без понуканий,  тянул свою лямку: ровно и упёрто. А сивый трехлетка упрямился. Его плохо вылинявшие, покрытые шишками от овода,  бока, вздымались как меха в колхозной кузне. Бык натужно сопел, косил лиловым глазом на вертлявую девчушку, дергавшую его за навязанный на рога налыгач.

— Ну-у! Ну-у,  скаженный! – сорванным  голоском  покрикивала  девчонка, грозила скотине тонким прутиком.

Откинулась худеньким тельцем назад, почти висела на заскорузлом ремне. Над потными быками кусачей зеленью вились слепни, больно секли их под брюхо. Мелкая мошка роилась возле слюнявых морд, оседала на потеках слез из налитых мукой глаз.

— Цоб! Цоб, проклятый! – девочка изо всех сил тянула налыгач, расчесанные от покусов слепней босые ножки упирались в прошлогоднюю стерню.

Но сивый уперся, потом тяжко вздохнул, и подогнув передние ноги, мягко завалился на бок. Вытянул рогатую голову в перекосившемся ярме вдоль черной борозды, и затих.

— Вставай, вставай! Цоб – цобе! – девчушка хлестнула быка хворостиной, виновато посмотрела на отца, присела на корточки возле бычьей сопатки.  Бык подрагивал, шумно выдыхал горячий воздух. Девочка дрожащими руками гладила его липкие ноздри, плакала злыми, крупными слезами. Заметно, что она побаивалась, вдруг тату рассердится на нее…

Иван Афанасьевич снова посмотрел на горизонт. Там, еще далеко, заклубилась черная тучка, размером с конскую голову. Но она быстро росла, разбухала,  затягивала края неба крылами серой мути.  Мужик с досадой крякнул, подошел к быкам.

— Вставай, Танька! – грубовато сказал он: — Иди пока под телегу, умойся. Дождь будет: наверное, придется бросать работу, домой идти…

Он разналыгал быков, выбил железную занозу. Снимая деревянное ярмо, искоса поглядывал на дочку. Телега была совсем рядом. Танюшка поплескала в  зареванное лицо из старого чайника, вытерлась подолом пыльного платьица, еще больше размазала по лицу серые потеки. Но она этого не замечала…
Украдкой взглянула в сторону батьки. Вытащила из-под колеса,  связанную из соломы и сухой травы  куколку. Снова, воровато посмотрела на отца, не сердится? И облегченно вздохнув, торопливо достала из мешочка цветные лоскутки.  Быстро забыв о своих бедах, тихонько запела песенку про зореньку, начала навязывать тряпочки на игрушку.
*******
  Иван Афанасьевич с тяжелым сердцем слушал голосок дочки. Как началась пахота, он закрыл свою кузню, и вышел на поле. Каждое утро, когда еще только слабо белело небо, будил дочку. Брал ее на руки, и нес в телегу: там, Танюшка досыпала короткое утро. А потом, целый день, до полного темна, маленький погоныч тянул за налыгач  упертых быков, а батько, налегал на чапиги плуга: цоб-цобе…цоб-цобе…За плугом тянулась черная  борозда, и девочке казалось, что ей нет ни конца ни краю, как нет конца у длиннющего дня и вечера…

…Танюшка уже совсем успокоилась, только временами ее тело вздрагивало, выталкивало из себя последние, не выплаканные до конца слезки и всхлипы. И впрямь, зачем плакать, когда все стало хорошо: главное, тату рядом.  Он поднимет этого вредного быка, а потом будет дождь, и все будут отдыхать: когда капает дождик, пахать нельзя. Все знают: намокнет шерсть, и бык натрет до крови шею. А тогда, беда, какой из него работник? Лопатами землю не перекопать…

Сивый поднялся. Мужик вывел быков из пашни, пустил на зазеленевшую стерню. Посматривал на растущую тучку, вывернул из борозды тяжелый плуг. Острым чистиком – лопаточкой срезал с лемеха налипшую землю, перевернул  плуг чапигами вниз: пусть, обмоет дождичком.
Отнес ярмо и упряжь  под тележку. Танюшка не смотрела на него, наряжала, украшала свою соломенную подружку.

— Танька! – ласково позвал ее отец. Девочка обернула к нему счастливо заблестевшие глазки: — Вставай! Иди, отгони быков в лиман. Хай там, пасутся до утра! А потом, бежи домой…
— А вы, тату? Вы не пойдете?
— Я сам, потихоньку! Дождусь дядьку Назара: вон, он, на бугре! Тоже, быков выпрягает…

На соседнем пригорочке,  возле пары быков копошились две фигуры, мужская и женская. Низкорослый  мужчина заметно припадал на одну ногу, деловито покрикивал на укутанную в платок девушку, что то говорил ей, указывал рукой куда то вниз затяжного лимана. Девушка кивнула, погнала быков в сторону. Мужчина, вынул из оставленной телеги палку, и тяжело опираясь на нее, похромал по плотной стерне в сторону Ивана Афанасьевича.

Иван, навскидку прикинул расстояние. До поселка было километра два, и если немного срезать край поля, то они встретятся с Назаром на половине пути. А девчата добегут сами, может быть еще до дождя: в том, что он будет, Иван Афанасьевич уже не сомневался.
***********
Степь ровная, почти как стол. Тянется во все стороны, от края до края, глазом не охватить. Еще бурая от старой травы, она уже начала украшаться сочной зеленью жадных до тепла трав. Местами, яркими вспышками, в нее вплетались резные головки тюльпанов: в основном белые и желтые. И нечасто, но попадались на глаза алые, прямо как рудая кровь. А еще – синие! Такой синей глубины и чистоты, какой не бывает даже у холодеющего сентябрьского неба.
Из-под ног выпорхнул серый жаворонок, забился  тревожным комочком в высоте, не улетал. Иван Афанасьевич пошарил взглядом: у ковыльного кустика заметил маленькую корзиночку гнезда, с тремя  пестрыми, под цвет бурой травы, яйцами. Усмехнулся, осторожно обошел гнездо и уверенно зашагал по непаханой целине в сторону видневшихся над поселком тополей.

…Как прикинул, так и вышло, Назар уже был совсем близко: Иван Афанасьевич, проводил глазами бегущие по степи фигурки погонычей, Танюшки  и Нюры,  старшей,  Назаровой дочки. У него их было трое, девки ладные, самый сок – замуж выдавать, свадьбы играть. Да только за кого выходить, и с кем играть, свадьбы эти? Третий год, как шла проклятущая война, увела она с собой  будущих  зятьёв. Кого уже – съела, оставив бумажки похоронок, а кто еще тянет, солдатскую лямку. И как знать, не оборвется ли она, для  хлопцев и мужиков, навсегда. Вон, уже половина баб,   вдовьей чернотой покрылась.

Обычно, почту привозил  председатель, он чаще других ездил в Карасуль. Тогда, кузубайцы затихали в тягостной тревоге ожидания, кто в надежде, а кто в страхе. Не получившие вестей вздыхали с облегчением, ожидание иногда лучше, чем непоправимое известное. Но нет – нет, и раздавался над поселком жуткий женский вой, страшный,  леденящий своей безысходностью и слепой тоской.
Тогда, в землянку, убитого на далекой войне хозяина, сходились люди. Мужики прятали глаза, кряхтели, смалили едучим самосадом. А матери и жены напевно голосили, оплакивали своих родных и земляков, оставшихся навсегда под Москвой, у Смоленска, под  разными селами и городами, там, где шла война с фашистом.

Тихо плачут девчата, вспоминая своих дружков. Покачиваются в лютом горе бабы, зовут по именам. Причесывают волосы своих родных мужей или сынов, собирают в заскорузлые от работы ладони горючие слезы, омывают ими невидимые лица, мысленно складывают на израненной груди захолонувшие руки. А по углам прячутся испуганные дети: подростки, или еще совсем маленькие, довоенные…

Отголосят, помянут, и жизнь идет дальше.  Только без тех, кто уже не вернется в родные хаты…

Тысячи километров отделяли горевшую войной землю от степей Кустанайщины, но боль от этого не была слабее. Беда не измеряется верстами, ее отмеряет сама жизнь…
**********
…Прошлой осенью, из Кузубая забрали семерых. Пришла повестка и им, с Назаром. С тяжелым сердцем оставлял семью Иван Афанасьевич. Прошло три года, как померла его донюшка Евдокия, оставив на него троих детей. Так уж распорядилась судьба. Выждав приличное горю время, Иван привел в дом вдовую Марию, с маленьким сыном, иначе как управляться с детьми и хозяйством? В поселке так, нет в хате жинки, считай, что нет и самой  хаты. И вроде как начало обживаться,  налаживаться, как ахнула война. Да еще такая, что ее было непосильно понять. Не родился еще человек, что бы мог ее вместить в себя, хоть самым малым краешком. Зато она, сама, вместила в себя сразу — всё и всех, кого без остатку, а кого оставила жить, с надкусанной  душой или телом…

…Ивана Афанасьевича вернули домой уже с областного пункта сбора:  на этом настоял Карасульский райком партии.  На носу сев, а Иван Афанасьевич остался единственным на всю округу кузнецом.  Не ожидавший такого поворота событий, он получил  «акт на бронь»,  растерянно  попрощался с одетыми в шинели земляками и поспешил домой.

Никогда не забыть, как, бешено колотилось его сердце, когда по уже заснеженной улице, навстречу  ему бежали расхристанная Танюшка, и старшенький, Василь. Маленькая Шура увязла в снегу, упала, плакала что бегут без нее. Танюшка обхватила отца, плакала взахлеб, и кричала только одно: «Тату! Тату! Риднесенький!» А он, крепкий мужик, стоял на коленках и тоже, не стыдясь людей – плакал. Гладил деток, обнимал, шептал сдавленным в судороге голосом: «Я вернулся! Вернулся!»
***********
…До степи, письма с войны добираются долго: бывает месяцами. Лишь после Рождества в Кузубай дошли вести об ушедших осенью земляках. И сразу – все похоронки: «Пали смертью храбрых в боях за Советскую Родину». А Назара объявили пропавшим без вести. Только, отголосили бабы по своим покойникам, как пришла нечаянная, хоть и одинокая, но радость. Нашелся пропавший, в госпитале лежал. А через полгода, объявился и сам.

Худой, в обвисшей на теле серой шинели, мужик бодро ковылял на одной ноге:  на спине, в такт ходьбе,  подпрыгивал тощий вещмешок, а под мышкой зажат деревянный костыль. Вечером, подвыпивший  Назар грозил фашистам  отполированным до блеска костылем, озорно вздрагивал крупной головой.

— А не видел я немца! Не доехал до него! А жалко… я б их, собак поганых! – он схватил костыль наперевес, потешно  выкатил серые глаза и застрочил: — Тра-та-та-та-та… Глядишь, и конец войне!

Шутил, приглаживал жесткие, ставшие за зиму седыми кудри, а в глазах затаилась немая тоска. Не доехали они : их эшелон разбомбили за Москвой, по дороге на ленинградский фронт. Там и пропали, земляки – мужики. Выжил только он один.

Иван Афанасьевич, тогда, тоже пил с Назаром водку, поминали погибших товарищей, и думал, что вот так, легко и просто, могли окончательно осиротеть его дети. Назарова Пелагея не сводила глаз с мужа, сияла счастьем, не думая про острую боль, и печальную зависть, слушавших ее мужа, вдов. «Господи!  — простонала одна из них: — Хоть какой бы, мой Петро, вернувся! Я б его так кохала, шо  вин…» Женщина недоговорила, сдавлено застонала, вытерла краешком платка слезу…
**********
…Погулял  Назар недолго. Некогда было веселиться, да и не на что: в поселке было голодновато. Колхозный хлеб вывозили подчистую, а того, что выпадало на трудодни, едва хватало на затирку для супа, и, на сильно смешанный с отрубями и молотой мякиной, тяжелый как глина, хлеб. Если бы не озеро, на берегу которого тридцать лет назад остановились переселенцы, то было бы совсем плохо: карася, щуки, было так много, что рыбу привозили возами. Особенно зимой:  выгребали черпаками из длинных прорубей, морозили впрок, тем и спасались от голода.

…Назар, сам вытесал себе из осинового сутунка новую ногу, прикрепил ее к коленке ремнями, и похромал к председателю.
*********
— Щас, даст! – оживленно оскалил прокуренные зубы подхромавший  Назар.
Он остановился, зажал палку подмышкой, скрутил цыгарку. Но прикурить не успел: по степи дурным скоком рванул ветер. Поднял сухую траву, закрутил в густых ракитниках. Мужики укрыли   рукавами глаза,  мимо них катились костлявые клубки прошлогоднего курая. Казалось, вся степь пригнулась , сжалась  под яростным напором бури в тугую пружину. Черные тучи затянули все небо.

И вдруг – все затихло. Тревожно посвистывали обеспокоившиеся сурки. Назар, открыл было рот, хотел что-то сказать, но тут, трескуче рвануло небо. Так, словно в тучах лопнул сразу весь мир. Оглушенные мужики в испуге присели. Тьму разорвала ветвистая молния, вонзилась ослепительными лапами в землю, и следом, хлынул ливень

— Пойдем! – перекричал бурю, Иван Афанасьевич, и безнадежно махнул рукой.
Шли медленно. Назарова деревянная нога вязла в замокревшей земле, за мужиком тянулись глубокие ямки, тут же заполнявшиеся водой.

…Гроза прекратилась быстро. Отшумела, и умчалась в сторону озера. Но короткий ливень выплеснул столько воды, что лиманы враз, поднялись, чуть ли не на полную ладонь.

— Ото дождь! – радовался промокший  наскризь Назар: — Ой, хорошо! Ой, добро!

Мимо них пробежал  мокрый суслик, видать, ливень притопил его норку. На желтые проплешины пригорков  вылезали сурки. Стояли столбиками, сердито покрикивали на проходивших мимо людей.
*********
К поселку, подходили уже обходя мутные лужицы, выбирали места посуше. Иван Афанасьевич осматривался по сторонам. Он беспокоился за уехавшего еще с вечера в райцентр сына Василя. Председатель, отправил  в ночь обоз за семенами, и по всем расчетам, он уже должен был вернуться.

Назар свернул к своему двору, а Иван прошел еще немного, он жил почти посредине поселка. Низкие землянки вытянулись в одну, длинную улицу. Их было немного, штук сорок, но Кузубай считался крупным селением: невдалеке от него виднелись верхушки тополей Кузбула, Куздука, где вовсе, было по десять, пятнадцать дворов.

Чуть в стороне от его хаты стояли правление колхоза и школа: такие же как и все, сложенные из пластов, обмазанные глиной. Школа была четырехлетняя.Ивану Афанасьевичу пришлось забрать из нее двоих детей: этой весной, Василь должен был перейти в четвертый класс, а Танюшка в третий, но им не довелось доучиться. Тяжело было принимать такое решение, но другого выхода Иван не видел: детям надо было идти на работу в колхоз. И не только его, а всем.
Остались в школе только самые малые, в их числе и дочь Шура. Приемный Ванюшка еще был мал, и больше находился дома, под присмотром жены или соседок.

….Дудникова землянка была почти как у всех, встроенная под одну крышу с сараем и кладовками. Подходя к хате, Иван Афанасьевич приметливо осмотрел плоскую, глиняную крышу: после ливня на ней наметились мелкие промоины.
Толкнул низкую дверь, вошел в комнату. У стола сидела Шура, макала перо ручки в чернильницу, что-то старательно выводила на желтоватых, крупно разлинованных листах тетради. В стороне стоял насупившийся Ванюшка, видать, на что то сердился.

— А мамы нет! – заявила Шура, и осторожно положила на лист испачканную чернильными пятнами промокашку. Подула на написанное задание, начала убирать школьные вещи со стола.

Иван Афанасьевич  прошел за перегородку, переоделся в сухое. Вынес на просушку промокшую одежду. Вернулся в дом. Шура уже поставила на стол чугунок с картошкой и печеную рыбу.
Хозяин очистил картофелину, макнул ее в солонку, протянул сердитому Ванюшке.

— На…ешь…
Но мальчик отмахнулся, засопел еще громче, обиженно поглядывал в сторону Шуры.
— Чего он? Подрались что-ли? – усмехнулся Иван Афанасьевич, отламывая кусочек вязкого, смешанного с отрубями хлеба.
— Не-а! – протянула дочка: — Я его наругала, но не била…
— Зачем ругала?
— Я пришла из школы, а он у печки возится…   в котелки заглядывает…
— Ну и что? Пусть ест, раз хочет!
— Он опять помазок съел! – виновато ответила Шура: — Я не успела его отнять…
— Да-а! – протянул Иван, медленно пережевывая теплую  картофелину.

Пятилетний Ванюшка диковато посматривал из-под нахмуренных бровей. Старательно сосал палец, готовый в любую минуту удариться в рев, если его снова, попытаются обидеть. Он понимал, что поступил нехорошо, и помазки нельзя кушать. Мама всегда, бережно хранила их, доставала только тогда, когда надо было смазать салом чугунок или сковородку. Но Ваюшка не искал их, он хотел взять картошку, а тут, помазок так и выпрыгнул, сам, прямо на глаза: обжаренный, вкусно пахнущий подгоревшим, кусочек  соленого сала.

Прошлый раз, тоже, так получилось, Ваня съел сало, а мама пристыдила, сказала, что так делать нельзя. Как без помазка жарить картошку или яички? В этот раз, он хотел только откусить, ма-а-а-ленький кусочек, но вошла Шурка, и Ваня от испуга спрятал помазок во рту…Целиком. И теперь, он обиженно сопел, ждал наказания…

— Да-а! – снова сказал Иван Афанасьевич: — Помазок, это дело серьезное…

Поднялся, прошел к резному буфету. Вынул сахарницу, достал кусочек колотого рафинада, присел  возле мальчика.

— Ничего, сынок, не переживай! Бывает! Я, когда был такой как ты, тоже, помазки ел! – хитро подмигнул приемышу, погладил его по голове.

Ванюшка радостно улыбнулся, схватил сахар, погрозил в сторону Шуры кулачком и убежал на улицу. Иван Афанасьевич немного поколебался, и достал еще один синеватый осколочек, протянул дочке.

— А Таньке? – недоверчиво глянула на отца Шура.

— И Таньке дам! – успокоил ее тату, прижал к груди.
*************
….Он медленно обсасывал жирные косточки большого карася, о чем то думал. Вздыхал. В это время вошел Василь. Поздоровался с отцом, метнулся к столу. Ел быстро, жадно.

— Успели до дождя? – спросил тату.

— Угу! – мотнул, давно не стриженными кудрями Василь: — Думали, зальет мешки, но успели. Как раз, под самый ливень. Щас, надо бежать…В закром пересыпать, подсеивать…Савельич говорит, хорошие семена, крепкие…

От еды его немного разморило, слипались глаза. Иван смотрел на сына. Спроси его, кто, прямо сейчас, жалеет он сына или нет, и он, пожалуй, сразу и не ответил бы. Дети в селах всегда начинали работать с ранних лет. Каждый, выполнял посильную работу. Ивану тоже, было как сейчас Василю, двенадцать лет, когда он начал впрягаться в мужицкую лямку. И тоже, время выпало непростое: по степи, тяжкой коловертью  кружила Гражданская война. Кого только в ней не было:  бродили мелкие банды, налетали казаки. Вслед за ними гнались красные, тех – гнали белые. Но больше всех, как водится, пострадали мужики: всем от них нужно было одно – хлеб, скот, кони, подводы, сбруя…

Когда – просто, отнимали. Бывало, оставляли, взамен отнятого — никчемные деньги, расписки. Из этой войны, старый Афанасий, вышел  голым, почти до нитки,  разоренный. Долго они всей семьей работали до черноты в глазах, налаживали хозяйство. Потом пошли колхозы. И снова – работа, работа. Но пережили и это. Иван пахал, сеял, выучился на кузнеца. И снова работал, не жалея себя, думая что его детям, станет легче и лучше. И они, в отличие от батьки, выучатся в школе, вырастут, может быть станут агрономами, или еще кем…

Но и тут, вмешалось то, на что простой человек никак не может повлиять: началась новая война. Да еще такая, что все прошлые беды, в сравнении с ней казались не так уж и тяжкими. Хотя, конечно, он не прав: любая война, это смерть и беда. Но будет ли время, когда этой заразы не станет? Когда люди перестанут  убивать друг друга? Три войны за половину века – это уже, через чур. Такое, любого, до края доведет…
*******
….Промокшая до ниточки Танюшка, задержалась  в хате дядьки Назара, отогрелась. И только потом побежала домой. Во дворе играли Шура и подружка Люба. Рядом копошился  Ванюшка, что то строил из толстых, гладких камышинок.

— А тату мне сахару дал! – не сдержалась, похвалилась Шура: — И тебе, как придет с кузни, даст.

— Ладно! – отмахнулась Танюшка, и пошла в хату.

Поела картошки. Разломила жареного карася, понюхала, поморщилась. Есть не стала. Рыба ей настолько приелась, что один только запах вызывал тошноту. Бывало, она тайком плакала: кушать хотелось всегда, в последнее время она была полуголодная. Но как можно есть то, что само выскакивает из горла назад. «Вырасту, никогда… Никогда, не буду есть эту рыбу!» — проглатывая слезы шептала сама себе Танюшка, и горестно вздыхала. Мама Мария видела это и сердилась, заставляла кушать. Все равно, другого ничего не было. Таня это понимала, но обижалась: она забивалась в уголок, тихонько плакала. И сразу вспоминала свою, родную маму.

«Нет, тетка Мария, она не злая, добрая. Не обижает ни Василя, ни Шурку. И её, Таню, жалеет! Только она все равно, своего Ваньку больше любит!». Так думала Танюшка, и ей становилось еще жальче себя, и так рано помершую маму.

Наплакавшись, она забиралась к Василю под тулуп, прижималась к нему. Долго вспоминала маму, только она со временем начинала забывать ее лицо. Надо обязательно, достать из сундука  ее большую карточку, и насмотреться на нее вдоволь, что б хорошенько запомнить. Думала, и потихоньку засыпала…

…Танюшка отхлебнула кислого молока. Его тоже, едва хватало на всех. Их Жданка, большая, желтая корова, доилась хорошо, молоко у нее было густое и вкусное.  Но мама Мария оставляла дома только обрат, и еще, поила им теленка: сливки собирала в жбан и сбивала в масло. А масла надо было наколотить много, целый бочонок. Так ей велел председатель колхоза. Масло, как и зерно, собирали и увозили, на какую то страшную войну, туда, где дядьке Назару  оторвали ногу.

Таня прибралась со стола побежала на двор. На улице игрались подружки.

— А я щавель в лимане искала. Только его еще нет, не вырос!  — сказала она девочкам.

— Еще рано! – заявила Любка: — А мы вчера на озеро ходили, камыш ели…

Танюшка завистливо вздохнула. Она тоже, когда обедали в поле, пыталась отыскать в лимане камыши. Но они там не росли, а на озеро тату не отпустит: кто будет быков по борозде тянуть? Без погоныча быки не пойдут, встанут, и будут стоять…

…Едва сходил снег, как дети бежали в степь. Там всегда, можно было найти что то интересное: побегать за сусликами, пугать сердитых сурков. На лиманах можно было смотреть на красивых уточек, и даже, лебедей. Мальчишки плели из конского волоса сетки, ловили на них мелких куликов, из которых потом варили превкусный суп.

А еще, отыскивали пробивающуюся заячью капусту, и ели ее прямо в поле. Или выдергивали из черной воды толстые корни камыша. Их чистили как луковку, и грызли: плохо одно, сочные, чуть сладковатые, корни не могли насыщать. После них бурчало в животе, пучило, но дети все равно их ели. Вкусно.
Таня подумала о камышах, и ей сильно захотелось чего-нибудь погрызть,  только бы не картошку, а тем более, рыбу.

— А я вчера молочай ела! – вспомнила она, и гордо посмотрела на подружек.

— Врешь, он горький! – не поверила Люба.

— А вот и не вру! Ела..ела…Молочай все едят. Даже Нюрка его со мной ела. Она, с батькой Назаром, рядом с  нами работает! Вот!

Девчонки недоверчиво смотрели на Танюшку. Но тот аргумент, что молочай ела, почти взрослая Нюра, начинал перевешивать их сомнения. Таня, это быстро смекнула.

— Побежали! У нас за хатой, хороший молочай растет! Сладкий – сладкий!

Она спрыгнула с лавочки и побежала за землянку. Девочки поспешили за ней. На кучке желтой глины пробились первые кустики бледно зеленого молочая. Танюшка сорвала листочек и начала жевать. Ее лицо слегка передернулось, сморщилось. Но она справилась с собой и снова сорвала, в этот раз, больше.
Глядя на нее, Шура с Любой тоже нагнулись над глиной, надергали кустиков. Девчонки храбро жевали горчайшие листочки. Из глаз лились слезки, но они подпрыгивали, хлопали в ладошки и кричали: «Сладко…сладко…Ой, как сладко!»

На шум прибежал Ванюшка. Увидев, чем занимаются его сестренки, он немедленно натолкал полный рот зелени, и начал быстро жевать. Но его лицо искривилось, он выплюнул разжеванный молочай и громко заревел.

— Ты чего? – кинулась к нему Танюшка.

— Горько-о-о! – Ванюшка размазывал по щекам смешанные с зеленым соком слезы.

— Не плачь! – Таня вытерла подлом платьица его личико. Высморкала ему нос: — Ты еще маленький, и не умеешь, есть молочай. Надо делать вот так, как мы: жевать, и говорить – сладко…

Она снова откусила кусочек листа, и запрыгала.

— Ой — сладко! Ой – сладко!

Девочки кружились вокруг нее.  Но Ванюшка горестно всхлипывал. Он не понимал, почему его хотят обмануть. Или они вправду, умеют рвать только сладкий молочай? А может быть, ему только кажется, что эта травка – горькая.
Ваня оглядывался по сторонам, искал, где еще растет молочай. Он ведь сам слышал, как Танька сказала: « Побежали! У нас за хатой, хороший молочай растет! Сладкий – сладкий!»

 А может это не у них, не у Дудников, за хатой, растет самый хороший молочай? А совсем  за другой?

Ванюшка,  внимательно осмотрелся по сторонам, быстро побежал по улице…

  • 2750
  • 0
  • Наверх